Выбрать главу

— Сочувствую, да, да, бывает. Ох, наша жизнь… — легко отзывался Иван Романыч, и Петрович понимал, что не то говорит, не так.

— Тридцать лет обещал ей… Всю жизнь. Не жила она еще, — внушал Петрович и снова про машину говорил, про путешествия, про будущую жизнь, стараясь пробиться через отпускное благодушие Ивана Романыча.

— Тяжело, я понимаю. Но, извини, я-то при чем? — недоумевал тот.

— Как же! Москва! Институты умные, большие люди! На тебя вся надежда. Помоги! — взывал Петрович и, не чувствуя ответного отклика, выкрикнул, продираясь сквозь собственный стыд: — Я ведь плавал долго, Романыч! Все, что есть, машину, дом — все отдам.

— А вот этого не надо, — сухо и строго сказал Иван Романыч и замолчал надолго.

Петрович мучительно напрягся, чувствуя, что им овладевает немота. И тут откуда-то из глубины, с самого душевного донышка к нему пришли слова:

— Романыч, мы же русские люди. Христом богом тебя молю. Спаси, добрый человек… Нет мне прощения. Если чего — руки на себя наложу.

Слезы текли по его лицу, он не замечал их. В трубке шуршали, щелкали помехи, как в большом эфире, который он прослушивал все тридцать лет и к которому теперь взывал, бросив первый и последний в своей жизни сигнал о помощи.

Сколько таких сигналов носилось в пространстве, перехлестывая, забивая друг друга и стихнув, так и не найдя ответного отклика!

Шорохи, скрипы, щелчки превращались в знакомые сочетания точек и тире, и казалось, он различает понятный каждому радисту язык, которым говорят в беде: «Чарли», «Джульетта», «Оскар»: «У меня пожар», «Не могу управляться», «Снимите людей». И над всем этим шумно дышало пространство, меняя тональность, — длинный выдох, короткий вдох, выдох-вдох: тире-точка, тире-точка, — перевел он, что по международному своду сигналов означало «Новембер» — НЕТ.

Вдруг через весь этот звуковой хаос до него донесся строгий, деловой и серьезный голос:

— Ладно, приезжай. На месте разберемся. Запиши координаты.

Потом была Москва. Раскаленная, многолюдная, всесильная. Была надежда.

Иван Романыч поселил их в своей пустующей квартире, помог навести связи и вернулся на дачу, удивленный напором и жизненной силой, которую трудно было предположить в скромном и тихом судовом радисте.

А Петрович продолжал действовать. Откуда только у него энергия бралась, как у прожженного столичного маклера, уговаривать, дарить, совать, упрашивать, угощать, подносить, доставать. Даже привыкший ко всему медицинский персонал пасовал перед его напором. Но все это мелочью было в сравнении с тем главным, что заставляло его действовать, он мог бы и в космос пробиться и на Филиппины, если бы знал, что ее там вылечат, — только Мария была сейчас во всем мире, ее жизнь, рядом с которой стояла смерть.

В лучшей клинике страны ее оперировал европейски известный хирург. Операция прошла успешно, но с тех пор Мария больше не вставала.

Он добился ей отдельной палаты и ночами не отходил от ее койки, а днем мотался по Москве, добывая драгоценные лекарства, организовывал консультации, добивался консилиумов. Все самые редкие и современные способы лечения были испробованы, чтобы поднять ее на ноги.

Но вот и Москва осталась позади.

Серым сентябрьским днем по расхлябанному уже проселку медленно двигалась «скорая помощь». Остывшее после лета Серогопкино встречало их желтизной листвы и ярко налитыми плодами садов.

Машина плавно объезжала ямы, колдобины, кузов пружинил на гидравлических опорах, снабженных успокоителем качки, не беспокоя, не тревожа пассажиров. Последнее, что смог сделать для него добрый Иван Романыч, — достать вот эту спецмашину с кондиционером.

Мария была еще жива. Изрезанная, измученная, она неподвижно лежала на мягкой лежанке, перехлестнутая поверх одеяла ремнями.

Он держал руку на ее влажном похолодевшем лбу, чувствуя слабый ток крови под восковой кожей.

Машина остановилась перед крыльцом тесового домика, двор которого за лето обильно зарос травой. С жасмина, сирени уже облетели листья, и голые ветки блестели от дождевых капель.

Исколотая наркотиками, Мария несколько дней уже не приходила в себя, и он при малейшей возможности касался ее руки, лба, полысевшей от облучения головы — боялся, что если в своем темном забытье не будет она чувствовать его присутствия, то может уйти совсем.

Прибежала Андреевна, принялась громко причитать, жалеть голубушку. Вылез тучный, молодой, холеный шофер. Втроем они перенесли Марию в комнату, уложили.