Я их спрашиваю:
— Что вы, братья, такие смурные? Почему не радуют вас трудовые будни?
Они меня увидели, обрадовались, есть на ком разрядиться.
— Твоих братьев, — говорят, — волной всех за борт смыло. Один ты еще по ошибке лампочки вкручиваешь.
Я к боцману обратился:
— Степан, ты зачем людей антагонизмом заряжаешь? Ты куда их послал с утра пораньше? Они же из другого миропорядка.
У Степы ус задергался, и он прогудел, довольный:
— Вот мастер очнулся. Будет тебе теперь порядок.
Нет, здесь по утрам с людьми шутить нельзя. Я поправил на плече сумку и пошел обход делать. Помещений здесь столько, что связка с ключами в карман не влезает, и всюду щиты, приборы, двигатели, исключительно высокая насыщенность. Но мне только результаты проверить и исправность, а то, что всем этим управляет, «логика» эта самая, скрыта в железных шкафах, там уже старшего ведомство. Я поначалу не согласился, подумаешь, решил, большое дело, что я, электроники не видел? Была бы схема. Открыл шкаф и присмирел: разноцветные ящички с цифрами набраны в кассеты — ни диодов, ни триодов, ничего похожего. На схему глянул, а на ней какая-то геометрия, треугольники, квадраты, полукруги. Понял, что мне пока в его заведование хода нет. Да мне вообще-то и своего хватает, вся тягловая сила на мне, шпили, брашпили, лебедки.
Когда я на палубе появился, матросы уже рассосались по ее неохватной территории. Неподвижные спины склонились у фальшборта и трюма, будто кто-то за ночь разбросал по палубе валуны. Шумел ветер, шаркали шкрябки, откуда-то доносились гортанные, похожие на чаячьи, крики боцмана.
Я забрался на тумбочку к лебедкам и стал болты откручивать у окон двигателя. На тамбучине ветер сильнее дул. Чайка висела низко, над самой головой, будто привязанная. Недвижимые крылья опираются на встречный поток, головой вертит туда-сюда, наблюдает, что на судне происходит.
Сверху и правда обзор интересней. Боцман не просто раскидал людей по палубе, а выстроил их шеренгой и повел в наступление на врага. Там, где склонялись фигуры, из-под шаровой краски появлялись ржавые пятна, будто йодом мазали больное тело. Морская вода — это вообще не вода, а насыщенный химический раствор, от которого трудно уберечься. На что уж двигатель надежно упакован, обжат резиной, сверху чехлом укрыт, а и туда она проникла. Я когда его открыл, даже удивился: на таком белом пароходе и такой позеленевший коллектор.
Чайка взмахнула крылом и круто, наискось пошла вверх. Описала круг, как бумеранг, и снова зависла. Черный глаз на меня выставила и моргает. Вот глупая, ничего ведь не понимает, а оторваться не хочет. Что ей двигатели и лебедки, и мы, и весь этот белый, спешащий пароход?
Я чистил коллектор, обжимал концы, притирал смененные щетки, а в это время с противоположной стороны тамбучины уже взбирался наверх Вася-ухман со шлангом наперевес. Я стал выдувать мехами угольную пыль, а Вася, крепко упершись ногами и направив шланг, крикнул вниз: «Давай!» Мощная струя забортной воды напружинила шланг, и Вася, сосредоточенный, устремленный, пошел вперед. Струя шипела, отскакивала от палубы веером, и брызги застучали по телогрейке. Я закрыл окно грудью, как амбразуру.
— Вася, шакал! — заорал я, повернув к нему голову.
— Ого, привет! — радостно оскалился он и отвел шланг в сторону. — Замыкай свою хреновину. Я здесь работать буду.
У меня к нему возникло сразу много слов, но все они уместились в коротком выражении:
— Ты что?…!
— А чего! Мне боцман приказал, — не унывая, ответил Вася и стал помахивать шлангом.
Я знал, что Вася костьми ляжет, а выполнит приказ. Наскоро завинтив крышку, я побежал вниз искать на них управу. Но на полпути понял, что обратиться не к кому. Старший на крючке. Дед проигнорирует. Штурман, старпом, капитан?
Я пристопорил ход и поглядел на мостик. Чья-то физиономия белела у лобового стекла.
Ясно, что на палубе мне сегодня работать не дадут. Но без работы как-то неуютно было, и я полез по трюмам проверять освещение. Потом спустился в центральный пост к Димычу, поведал ему о палубных настроениях. Если кто-то против, у него всегда можно найти поддержку.
— Все нормально, — весело засмеялся Димыч. — Не то еще будет. Говорил тебе, здесь не приживешься. Не послушал, теперь хлебай.
— Думаешь, все это специально? — спросил я.
— А тут и думать нечего. Инородное тело в чужой среде либо на дно идет, либо выталкивается, либо растворяется. Раствориться ты не можешь, ты же привык жить в республике, даже в общине, а здесь монархия, — о себе забудь. Твое счастье, что ты гегемон, и, может, в этом твое спасение, на судьбу не повлияет. Но с судна вылетишь, как стрела из лука, — чем больше сопротивление, тем дальше усвистишь. Однако взрыва не будет, не как у меня. Тебе еще тридцать, а мне сорок три, и я все еще в четвертых хожу, как пацан. Десять лет лбом в стену стучался, а про года не думал, свои собственные не считал — все за нее, за общую жизнь. Ну вот и достучался. А теперь и думаю: своя собственная-то на что ушла? Ничего нет. Ни сейчас, ни впереди, и на берегу пусто, и в море. Спохватился, дал отбой, послушным сделался, а уже не исправишь. Прокатилась гусеницами, не заметила и пошла дальше отмахивать. Она ведь назад не вернется, по новой не даст пробовать. Не скажет, что в ней природа есть, любовь, красота. Разменял ее на рейсы, заходы, судовые дрязги, решал, кто прав, кто виноват. Все делом оправдываемся, есть дело, оно прежде всего, а жизнь мимо. Вот о него все и расшибается. Но делом-то мы не заправляем, мы ему служим, поэтому не претендуй и дуди в общую дуду. А нет — уходи на берег. Ничего изменить нельзя, и голос твой никому не нужен — пока это поймешь — уже плешь на макушке. Детей надо воспитывать, жен любить, смотреть, как земля просыпается, а не маяться сытым бездельем. Мы уже ненормальные, только сами-то этого не чувствуем. И поделом, что нас, уродов, бросают.