Все они стоят в нашей кухне у кладовки, на дверях которой нарисован прекрасный обнаженный Адам. Он стоит среди пальм и каких-то темных деревьев, увитых лианами, а золотоголовая Ева протягивает ему яблоко. Змей, обвиваясь вокруг дерева, смотрит в затылки незваных гостей.
Нюрка возвещает громким как из бочки, голосом:
— Так, личность установлена. Комиссия приступает к работе!
Она достает новый листок, Кац источает флюидную ласку на меня и на маму, а Нюрка читает:
— «Жалоба. Я, гражданка, проживающая в квартире… — Ее голос звучит торжественно, официально, он полон силы и… некоторого зловещего оттенка, правда, совсем чуть-чуть, чтобы всем было ясно, что это не комедия, не балаган, а серьезное дело, всем необходимое. — …а в ответ на мои требования они злостным образом обеспечивали сохранность непристойного изображения голых тел взрослых людей религиозного направления…»
Феофаниха ахает, рука ее тянется ко лбу, но под грозным взглядом мужа, пальцы, на секунду застыв у лба, опускаются.
— «…на дверях нашей кладовки, — продолжает Нюрка чтение, — общего пользования, делая мое появление в кухне общего пользования невозможным, так что я стала готовить в комнате…»
Феофаниха опять ахает. Но ведь известно, что все мы теперь готовим в комнатах, а это всё — только треп.
— «…Кроме того, в коридоре… — Члены комиссии как по команде поворачиваются туда, где стоят шкафы с гравюрами и книгами. — …стоят шкафы с вещами неизвестного происхождения…»
Мама молчит, а Кац уже достала бумагу и, положив ее на свой портфель, быстро-быстро что-то пишет. Мама продолжает молчать, и Нюрка спрашивает:
— Где… где эта непристойность?
— Это изображение — не непристойное! Но если вы хотите его видеть — оно за вами.
Вся комиссия во главе с Нюркой перестраивается, при этом Феофанихе удается все-таки перекреститься, так как Робинзон в это время силится отколупнуть бронзовое украшение от столика.
— И для этого вас учили?! Чтобы вы… в наши дни занимались этим? Немедленно! Завтра же стереть эту непристойность! Эту… которая оскорбляет всех нас!
С сияющей победной улыбкой в их ряды входит Дуся, появившаяся из своей комнаты. Она цветет.
— А-а! Хорошо, что пришла! — приветствует ее Нюрка.
Я замечаю, что пребывание Нюрки в заместителях домоуправа превратило ее в другого человека: голос звучит уверенно, прежняя привычная наглость затушевывается той властностью, которая появляется у людей, осознающих свою реальную силу.
— Так вот что! Повторяю: чтобы завтра же этого не было! Кто — за? Помните, что у нас демократия!
Не давая ей договорить фразу, все одновременно вскидывают руки. При этом взгляд Кац становится еще тоскливее.
— Народ сказал свое слово! Я даю вам сутки сроку. Завтра же в это — время я приду проверить! — И Нюрка протягивает маме бумагу.
Под торжествующим взглядом Дуси мама, склонив голову, расписывается. Топая, они уходят, и я слышу, как Феофаниха громко спрашивает:
— Что же, божье-то и на кухне теперь запретили?
— Тьфу! Дура! — отвечает ей Робинзон.
Феофаниха снова украдкой крестит лоб, идя вслед за мужем; Кац бросает на маму такой взгляд, что кажется, она хочет пожать маме руку и сказать «крепитесь» или что-то в этом роде, а Дуся спрашивает:
— Что, поняли теперь, что и для вас законы писаны? Мама смотрит, не отвечая, на дверь кладовки, где Адам и Ева стоят в раю…
— Пойдем, мама.
Она подает мне холодную как лед руку, и мы уходим.
XX
Войдя в комнату, мама встряхивает головой, как бы отгоняя от себя мрачные мысли, и говорит:
— Надо открыть банку с молоком. Сейчас нам всем нужен горячий чай. Пойди на кухню, — просит она меня, — я отнесла молоко туда.
Я каменею.
— Мама! Разве можно?!
Я бегу на кухню. Смотрю на стол. Он пуст. На блюдце, стоящем посредине стола, тонкий круглый след от банки… банки со сгущенным американским молоком, подаренной нам Аркадием Аркадьевичем.
Шаги. Мама входит и смотрит на стол, потом на меня.
— Мама…
— Молчи, молчи… И ничего не говори брату!
Она прислоняется к косяку дверей и закрывает лицо руками.
— Боже! — шепчет она. — Боже! Какие ужасные люди!
— Не плачь, мама!
Но она плачет, плачет моя милая, единственная, дорогая мама… И я не могу ее утешить, не могу защитить!
— Тише, — просит она сквозь слезы, — тише… Мы не одни.