— Мальчик, ты последний? — обращается она ко мне.
— Да, — отвечаю я. — Я последний. — И внезапно вижу в этих словах совсем другой смысл. — Да, я — последний! — опять повторяю я.
Она внимательно смотрит на меня.
— Не надо плакать, — говорит она и заканчивает свою фразу словом, от которого у меня переворачивается что-то в сердце, — милый!
И чей-то голос говорит:
— За хлебом пришла — значит, жить будет!
XXIII
Мы молчим, и снег падает на наши головы.
Положив хлеб на стол, я пишу записку:
Дорогая мама, я ушел погулять и буду часа через два.
Это наше правило. Мама требует, чтобы я сообщал ей, на сколько и куда ухожу.
Я выхожу в коридор и… цепенею. Узкий луч фонарика светит через щель почтового ящика. Я молча жду. Стук.
— Пусть, — слышу я, — пусть попробуют не открыть!
И опять громкий стук. Стучат ногами.
— Кто там?
— Комиссия! — слышу я голос, который мне никогда не забыть, этот низкий женский голос, в котором грубость, наглость и сила соединяются с властностью и тупостью!
— Чего дремлешь? — орет Нюрка, когда я открываю дверь. — Веди!
За ней робко идет Кац. Жалостливо морщась, она бормочет…
— Вы, конечно, по…
— Тихо! — обрывает ее Нюрка.
И Кац, съежившись и ступая словно по стеклу, идет по коридору, а за ней следуют и остальные.
— Сколько членов комиссии было в прошлый раз? — спрашивает Нюрка.
— Пять, Анна Тимофеевна, — отвечает Кац.
— Ну, приступим. — И комиссия следует на кухню.
…Тускло и уныло сверкает зеленая краска.
— Отлично! — заявляет Нюрка. — А ну-ка подойди!
Я подхожу, она хлопает меня по плечу.
— Вот теперь у вас нормальная дверь! Молодец! Всё как у людей!
В ее голосе звучит чувство удовлетворения. Она снова хлопает меня по плечу, и я вздрагиваю.
— Обкатаем! Обломаем! И научим! И вы людьми будете! — Она снова хлопает меня — на этот раз по спине.
— Ну все! Идем!
И они уходят.
Я закрываю дверь, но через минуту стук раздается снова. Открываю — Кац протягивает мне книгу.
— Тут, — шепчет она виновато, и ее наманикюренный ноготь указывает мне на графу. — Вот… исполнение.
Я расписываюсь.
— Извините, — шепчет Кац. Вздох. Она исчезает, как упархивает, и даже в ее спине я чувствую немой укор мне за мое бесчувствие к ее страданиям при исполнении обязанностей, которые не радуют ее тонкую душу.
Войдя в комнату, я беру две сумочки моей бабушки, с которыми она ездила в театр: она держала там свои платки, расческу, бинокль и веер. Это старинные ковровой материи сумочки, затягивающиеся шнурком. На одной из них выткан букет цветов в вазе, на другой — мрачный Наполеон, держащий ружье спящего гвардейца, заснувшего на посту на фоне костров. Я вешаю их через плечо по обоим бокам, сверху надеваю пальто; завязываю шарф, натягиваю старую засаленную холодную шапку, предварительно подышав в нее, чтобы она согрелась, и выхожу на темную улицу.
А, может, и правда — мы идиоты? И жить надо по-другому — как Джевад Гасанович? Нюрка? Домоуправ? А… как же Герой? Мог бы он быть им, если бы жил, как они? Никогда в жизни! Но его нет! А они живут!
…Ночь раскинула свой тихий покров над улицей Льва Толстого, над Пироговкой, над Зубовской, над всем нашим городом. Блистая звездами, сияя ярким светом луны, раскинулось над моей головой холодное небо. Я двигаюсь медленно, прислушиваясь к каждому шороху. Изредка меня охватывает привычная слабость, от голода начинает кружиться голова; тогда я останавливаюсь и подолгу смотрю в небо, отыскивая знакомые созвездия…
Прямо передо мной мрачные кирпичные корпуса ткацкой фабрики. За темными окнами гудят станки, и от их шума, мне кажется, дрожит земля. Я поднимаю голову вверх — высоко в небе вижу сверкающую серебряной пылью ленту Млечного Пути. В самом зените ее — блистающее созвездие Лебедя. Расправив свои крылья-звезды, летит оно над нашей землей по своему, одному ему известному и понятному пути.
«И наша земля, — думаю я, — крутится под этим созвездием, и на ней — Москва, и в Москве — улица Льва Толстого, и на ней — тротуар, покрытый снегом, а на нем стою я…» И эти мои мысли напоминают мне сентенции брата.
Я долго смотрю на небо, а когда опускаю голову, то замираю. Из-за забора ткацкой фабрики чья-то рука кидает длинный белый сверток. Потом две мужские фигуры, появившись на самом гребне забора, ловко на миг повиснув на руках, прыгают на снег, туда, где уже лежит брошенный ими сверток, похожий на запеленатое человеческое тело! Мурашки ползут у меня по спине. Я не могу отвести от тех двух взгляда. Секунда… Они нагибаются над свертком…