Выбрать главу

— А вы бы спросили у них!

— Ах ты, гад!

Сильная рука рвет полу моего пальто.

— Вот оно что! Побирушка!

Боль в плече — шнурок лопается, одна из моих сумочек лежит на снегу.

— Пока не ответишь нам, куда собрался, — бубнит молодой, — с этими мешочками…

— Брось, Смирнов! — говорит второй, насыпая на полоску газетной бумаги крошки табака. — Пойдем, погреемся! Отпусти пацана!

— А ну — домой! — цыкает на меня Смирнов и топает ногой.

И я, не оборачиваясь, ухожу в сторону улицы Льва Толстого, подняв со снега свой мешочек.

— Тех бы надо остановить… А, Смирнов? — слышу я голос.

Но Смирнов молчит, и я понимаю, что молчание — золото! Прихлопнули бы их эти трое запросто! А заодно и меня. Ведь я все видел.

XXIV

Я подхожу к госпиталю, огибаю длинное здание с темными окнами. Над одной из дверей безжизненно горит из-под жестяного абажура синяя лампа. Останавливаюсь около громадной кучи мусора у дверей кухни. От нее при моем появлении отбегает тощая собака.

Я смотрю на кучу: поверх замерзших листьев капусты, маленьких обрезков моркови и свеклы должны быть картофельные очистки. То, за чем я шел сюда. Но их нет. Одна или две тонкие кожурки валяются на блестящей под лунным светом куче — и больше ничего. Я осматриваю ее еще раз. Чисто. Надо было прийти раньше!

Вынув из валенка маленькую отвертку, отдираю замерзшие кочерыжки и складываю их вместе. Собака, не издавая ни звука, дрожит рядом; ее хвост зажат между задних ног, она принюхивается, потом робко — мордой и лапами — начинает рыться. Так, не мешая друг другу, мы ведем наши поиски. Но собаке везет больше: она вытаскивает громадную кость, на которой видны примерзшие сухожилия и ниточки мяса. Затем она находит комок слипшейся каши с пригоревшим боком, обгоревший кусок свеклы. Все это, поминутно оглядываясь на меня, она грызет и глотает, и я слышу, как у нее урчит в животе.

Гора кочерыжек растет, но это совсем не то, за чем я сюда шел. Только картофельные очистки, предварительно вымытые и потом высушенные, можно есть. И это действительно пища! Пропущенные через мясорубку, они служат нам тем горьким, но съедобным «тестом», из которого мы делаем «котлеты». Мы кладем эти котлеты на тонкий слой кипящей воды на сковородке и, слегка посыпав солью, «жарим», а потом съедаем за ужином.

Я оглядываюсь — двор пуст. Собака, тихо повизгивая и косясь на большой бак, стоящий позади нас, крутит поджатым хвостом и тянет, тянет что-то примерзшее из кучи, упираясь что есть силы передними лапами в грязный снег. Почему она так боится этого бака?

Входная дверь госпиталя приоткрывается.

— Эй, пацан!

Я подбегаю к двери, помогаю ее открыть. Человек в белом халате, неся перед собой таз, появляется в дверном проеме. Тяжелый удушливый запах, смешанный с теплом, ударяет мне в нос. Человек спрашивает:

— За очистками пришел? Собрано уж все. А ну — помоги! — И взглядом показывает мне на громадный бак с тяжелой крышкой, из-под которой несется неприятный сладковатый запах. Я с трудом поднимаю крышку, и мы оба непроизвольно отпрыгиваем — одна за другой оттуда со свирепым писком выскакивают здоровые крысы! Они отбегают в сторону и, встав на задние лапы, замирают.

— Падлы! — говорит санитар. Ветер отгибает марлю с таза. Я отворачиваюсь. — А ну — открой!

Я поддерживаю крышку, санитар быстро опрокидывает свой таз, и я слышу звук падающих кусков…

— Вот так…

Крысы, раскачиваясь на задних лапах, внимательно следят за каждым нашим движением. С матерной бранью санитар нагибается к земле, как бы ища камень, но они не двигаются. Взгляд мой падает на таз, стоящий на снегу: на нем следы крови, размазанные по краям. И тошнота поднимается у меня к горлу.

Закрыв глаза, я так стою какое-то время, пока ветер, донеся струю свежего воздуха, не возвращает мне силы. Хлопает дверь. Тени от домов легли по всему двору длинными полосами. Лед блестит под лунным светом. Не обращая на меня никакого внимания, крысы снова одна за другой залезают на край бака и прыгают внутрь.

Я иду к воротам. Та же собака тянет из кучи что-то длинное. В это время между двух столбов из белого камня, увенчанных старинными коваными фонарями с разбитыми стеклами, появляется темный силуэт.

— Слышь, сынок! — доносится шепот. Я едва понимаю его. Это скорее шипение с каким-то бульканьем. — Подойди, сынок!

Свет луны падает на человека. Боже! Как он изувечен! Все его лицо сине от пороха и изрыто рубцами и шрамами. Обожженные веки лишены ресниц, а подбородок под черной повязкой мал, как у ребенка. Я понимаю, что у него что-то с нижней челюстью. Его единственная нога обута в тапочек, из-под болтающейся на нем как на вешалке шинели белеет штанина кальсон.