Выбрать главу

— Задержан! — Она глупо ухмыляется. — Вот! — И показывает на стол.

Лицо Авессалома Артековича искажается так, как будто его ударили под ложечку. Подойдя вплотную к Макаровой, он тихо и внятно говорит:

— Что?! Что, я спрашиваю, вы позволяете себе? Неужели вы не понимаете, что делаете?!

С лица Макаровой сползает жирная улыбка.

— Я здесь ни при чем, Авессалом Артекович. Я выполняла приказ!

— Чей?! Чей?! — кричит и трясется Авессалом Артекович. — Чей вы выполняете приказ?

— Приказ товарища Середы… — Губы Макаровой дрожат.

— Вы с ума все посходили! — орет Авессалом Артекович. — Я сто раз вам всем говорил, и вам тоже, Макарова! Середа — не должностное лицо! Он такой же раненый, как все! Он не имеет права никому ничего приказывать! Немедленно все отдать мальчику!!!

— Сука! — слышу я сверху.

— Что-о? — грозно кричит Авессалом Артекович, подняв голову. — Немедленно всем по палатам!

Плачущая Макарова сидит за столом, закрыв лицо руками.

— Товарищ Середа, — говорит она сквозь слезы, — сказал, что ко всем входящим и выходящим должно быть здоровое недоверие. И если недоверие есть, то должен быть обыск… — Она всхлипывает. — А я ни при чем! Всем известно, что украли одеяло из седьмой… и автоклав с моего стола!

— Но он-то при чем?!? — снова кричит Авессалом Артекович, показывая на меня. — Как вы можете, Макарова? Вспомните, что было с вами и как вас спасли! — Авессалом Артекович поворачивается ко мне. — Возьми все это. — Я беру сухари, и он сам подает мне узел с углем. — Ты свободен, — говорит он и кладет мне руку на плечо. — Иди и приходи снова.

Но прежде чем уйти, я оборачиваюсь и смотрю на Трофима Яковлевича. И он машет мне рукой.

VII

В классе, когда я вхожу, — тишина. Все почему-то смотрят на меня, и только Славик, нагнувшись над сумкой, роется в ней.

Я оглядываю свой костюм — он в порядке, смотрю на ноги — мои рваные проношенные валенки в галошах — дыр не видно. Странно! Я подхожу к своей парте, сажусь, и тут мой взгляд падает на доску. Я каменею.

На доске рисунок: к мусорной куче, откуда торчат рваные сапоги и всякий хлам, нагнулся мальчик; на нем — красноармейский шлем и старенькое пальто с меховым воротником, на ногах — валенки с галошами. Он вытаскивает из кучи длинную, вьющуюся, похожую на пружину картофельную очистку. Сзади мальчика — тощая облезлая собака. И в нем я узнаю себя, а в том, как он нарисован, — руку Славика.

Молча, с пылающими щеками от стыда и позора, не в силах встать и выйти из класса, я сижу за партой, опустив голову, когда в дверях появляется Чернетич. Он оглядывает класс, смотрит на доску, с шумом швыряет свой портфель и подходит к Славику. Тот продолжает рыться в сумке.

— Встань! — тихо и резко говорит Чернетич.

Молчание. Славик как будто бы и не слышит ничего.

— Встань! — повторяет Чернетич.

И не успеваю я глазом моргнуть, как он хватает Славика за рукав и тащит через весь класс к доске.

— Я считаю до трех, — спокойно произносит Чернетич. — И если ты не успеешь стереть свое говно, я ткну тебя носом во все, что ты не успеешь стереть. Раз!

Славик хватает тряпку.

— Два!

Руки Славика судорожно стирают кучу и голову собаки.

— Два с половиной…

Стерта моя голова.

— Три!

И Славик стирает все!

В класс входит Онжерече, а из коридора до нас долетает чей-то плач, голоса, и мы слышим громкое шипение Изъявительного Наклонения:

— Позор! Позор нашей школы!

Онжерече закрывает дверь и, помолчав минуту, обращается к нам:

— Ребята! Наши войска полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск, окруженных в районе Сталинграда! Смотрите!

Она разворачивает газету. В ней фотография: немецкий офицер с высохшим худым лицом…

— Это — генерал-фельдмаршал Паулюс, это — переводчик, а это, напротив, сидят наши генералы Рокоссовский и Воронов! Ребята! Это — начало нашей победы! — Ее губы дрожат. — Она дорого досталась нам… Я прошу вас всех встать… И подумать о тех, кто погиб…

Мы встаем и так стоим какое-то время… И я думаю о солдатах, о нашей Москве… О Сталинграде, где сейчас дым и развалины… Сможет ли кто-нибудь написать об этом времени так, чтобы те, кто читали это, почувствовали, как мы жили? Смогут ли те, кто будут жить после нас, помнить нашу жизнь? Нужна ли им будет эта память? Или все, что происходит, неизбежно забывается, так что и следа не остается от тех, кто когда-то жил и пытался что-то сделать в этом мире?

Мы садимся, и я опять ощущаю, что голова моя кружится и сонливость овладевает мной. Я опускаю голову на руки, принимаю обычную позу, в которой я могу незаметно дремать на уроке. Так я и сижу, уткнув голову в переплетенные пальцы… И сознание покидает меня.