Выбрать главу

— Кого?

— Селиверстова… Трофима Яковлевича.

— О чем он просил тебя?

— Он… он просил об этом не говорить никому.

— Так ты полагаешь, что у тебя могут быть секреты от школы?!

— Да, я думаю, что у каждого человека могут быть секреты.

— Ну уж это… Ладно, а не знаешь ли ты, каким образом, — и он вперяет в меня свой испытующий взор, — из госпиталя пропало… — Я чувствую, что не могу позволить себе покраснеть, но сразу же предательски краснею от ушей к щекам. — …одеяло, автоклав, шинель офицерского образца и дамская сумка? А?

— Нет! — твердо отвечаю я. — Не знаю!

Я думаю, что в это время я еще краснее директора во время его рева.

— Та-ак… А почему ты, по какому праву, не посоветовавшись со школой, читал, — и он снова утыкается в бумаги, — раненым про портреты — раз, про богов — два, про героев — три? Впрочем, про героев можно! А про богов и про портреты — нет! Без согласования со школой — нет! Ну, отвечай!

Я облизываю пересохшие губы. «Значит, это дело рук того…»

— Да! И еще. Почему ты не сообщил кому следует, — он читает, — «про возмутительный случай оскорблений и издевательств, который был учинен в его присутствии находящимися в нетрезвом состоянии возбуждения и опьянения ранеными из седьмой палаты»? А? Зачем ты так глупо ведешь себя? Я хочу понять тебя… Зачем? Я должен принять меры… Сейчас речь будет идти о твоем исключении.

Тут я вспоминаю маму и брата и — холодею.

— Зачем ты, — директор снова смотрит в бумагу, — говорил им о музах? Что за мысли у тебя в голове? Какие музы… в наше время?! Где ты их увидел, этих муз?! И зачем они тебе? Ты что, не знаешь, что такое «сигнал»? Ты знаешь, что я обязан ответить на него! Принять меры! Отвечай!

— Я говорил о музах, — начинаю я пересохшими губами, — потому что раненые просили меня об этом… А эти музы нарисованы у них в госпитале на потолке.

— Где-где? — внезапно перебивает меня директор, и в его голосе я слышу ноты облегчения.

— На потолке… в зале и в палате.

— Ты это точно знаешь?

— Да, я сам видел.

— Так! — почему-то удовлетворенно произносит директор и, взяв ручку и обмакнув ее в чернила, зачеркивает что-то в лежащей перед ним бумаге. — Ну, а боги и герои? Это зачем? Зачем ты им рассказывал о богах?

— Они сами просили меня об этом. Ведь там, на потолке, нарисованы и Зевс, и Аполлон, и Паллада…

— Где нарисованы?

— Там же, в госпитале!

— Так! — довольно кивает он и опять что-то зачеркивает. — Ну, а о прошлом, о прошлом почему ты им рассказывал?

— А что плохого в моих рассказах о прошлом? Ведь я говорил о мифах Древней Греции.

— А-а-а!!! — опять орет он и опять пытается подпрыгнуть, но протез мешает. — Что плохого?! А вот что! На тебя уже третий сигнал! Ясно? — Он машет бумагой в воздухе. — Понимаешь ты это? Что ты в госпитале рассказывал черт-те что! Что пропали вещи из госпиталя именно в то время, когда ты там был! Что ты не сообщил о возмутительной сцене куда следует! Хотя был свидетелем! Кто тебя научил? А?

— Обо всем, что я им рассказывал, я читал в книгах. И они не запрещены. А когда пропали вещи, там кроме меня были десятки других людей.

— А сцена оскорбления?

Я молчу.

— Вот видишь! Я устал возиться с тобой… и тебе подобными! На педсовете мы решим, что с тобой делать, Больше бы ты читал учебники, чем эти свои книги про муз и прочее!

Господи! Он опять приходит в бешенство! Так и есть: лицо его снова багровеет.

Но в это время дверь кабинета распахивается, и с ведром воды и длинной серой тряпкой и щеткой в руках, в синем халате, с невозмутимым выражением на лице появляется наша нянечка и уборщица тетя Паша. Не сказав никому ни слова, не поздоровавшись, поставив посредине кабинета ведро с водой, бросив со стуком щетку на пол, она направляется к барабану и горну на фанерной подставке и начинает их вытирать. Недоуменно взглянув на Прасковью Федоровну, директор спрашивает:

— Что, разве поздно?

На что тетя Паша отвечает:

— Давно уж все ушли.

— Всё! Ты можешь идти, — это говорится мне.

Я кланяюсь всем, и с тоской и болью в душе думаю, что так и не смог сказать им все, что хотел.

IX

Я стою в холодном темном коридоре, держась за стену. Отделившись от батареи центрального отопления, ко мне идет Ваня Большетелов.

— Зачем… зачем ты здесь, Ваня? — меня бьет мелкая противная дрожь.

— Я… я… — бормочет он, — я узнал… что тебя хотят исключить из школы. И я сидел и ждал. А вдруг тебя не исключат? Ведь я твой друг! — Он всматривается в мое лицо. — А там страшно? — Он глазами показывает на директорские двери. И такое сострадание вижу я в прекрасных глазах Вани Большетелова! — Не сердись! Не бойся! Он не выгонит тебя. Я знаю, он только кричит.