— Спасибо! Спасибо большое! — говорю я товарищу Орлеанскому, когда мы выходим из магазина. Но он будто и не слышит моих слов, а милиционер, не глядя ни на кого, коротко произносит:
— Сволочь!
XIV
Мы лежим уже третий день, все втроем. И я вылезаю из постели только чтобы протопить печь. Мы ничего не едим. Исчезло чувство голода. Когда мы лежим в полной тишине, мне начинает казаться, что мы куда-то плывем, и я стараюсь понять, куда. Но как только начинаю думать — куда? — мне становится нехорошо, и я засыпаю. А проснувшись вечером, мы не можем вспомнить, какой сегодня день. И я включаю радио.
«…Налеты английской авиации на Берлин. Как передает агентство „Рейтер“ из Стокгольма, по полученным здесь сообщениям, поздним вечером в Берлине все еще пылали крупные пожары. Большое число жителей осталось без крова…»
— Выключи, — шепчет мама.
Я дергаю шнур, и черная тарелка репродуктора умолкает. Становится так тихо, что слышно завывание ветра на улице и шорох снега. Изредка этот неясный шум, навевающий дремоту, прерывается шагами и голосами прохожих, идущих под окнами, или шумом автомашины.
— Мама! Мы долго будет болеть? — спрашивает брат.
— Не знаю… Может быть, недолго.
— Я знаю! Если долго болеть — то умрешь! А я не боюсь умереть. Я знаю, что бога нет, и не боюсь… А есть Карл Маркс. И все мы попадем не на небо, а в никуда… Мама, а это правда, что нет бога?
— Да. Но почему ты спрашиваешь?
— Ну как же! Ведь должен быть кто-то главнее нас?
— Спи, пожалуйста!
— Не хочу. Я хочу поговорить с тобой.
— Почему сейчас?
— Как же ты не понимаешь?! Ведь если мы умрем, то не будем говорить больше! Мама, а главнее Сталина никого нет?
Молчание. По шагам в парадном, по хлопанью дверей я понимаю, что рабочий день кончился.
— Мама! А Сталин ведь не бог?
— Нет… Он — человек.
— Жалко! Если бы он был бог, то больше бы помог нам. А Гитлер хочет быть главнее Сталина, но никто ему этого не позволит! Ведь правда?
И в это время в дверь нашей квартиры раздается стук. Мама поднимает с подушки голову.
— Да, дома! — слышим мы противный голос Дуси. — Что делают? А как всегда: нажрались и дрыхнут!
В нашу дверь стучат, но мы не открываем: опять пришла нюркина комиссия!
— Они болеют, — слышим мы тихий и как бы извиняющийся голос Кац.
— Болей не болей — отвечать придется!
Это Нюрка. Чтоб она сдохла! После ее слов прерывисто задышала мама, брат съежился, а у меня сердце забилось как после бега.
Топот ног в коридоре, шум открываемой двери… Хлопнув дверью так, что с потолка комнаты сыплются кусочки побелки, комиссия наконец уходит. Тихие шаги Дуси останавливаются у наших дверей. «Вот она приложила ухо к замочной скважине, — думаю я, — и слушает, слушает… А мы лежим… и живем… пока». Лунный прекрасный свет освещает пустой холодный стол, накрытый клеенкой, на котором нет ни куска хлеба, потому что мы не встаем уже третий день…
— А Кац хорошая! — говорит брат.
— К чему ты это?
— Так просто… Она только ничего не может сделать… А я знаю, кто все может! Сталин может за нас заступиться. Но он не заступается… а ведь он должен. Он просто не знает про нас, не знает, как нас обижают. Мама! А можно написать ему письмо?
— Замолчи! Сталин занят тем, что заступается за всю страну! И ему некогда думать про отдельные семьи. Ты понял?
— Да, мама!
— И выкинь мысль о письме из головы! Ты слышишь? Ты меня понимаешь?
— Да, мама. Я все слышу, что ты говоришь, и всегда буду тебя слушаться… Ведь ты больше всех нас спасаешь… Ведь ты — мама!
— Замолчи, — шепчу я ему на ухо, — а то она заплачет!
Рано утром я просыпаюсь от неясного шума. Прислушиваюсь. Слабый утренний свет освещает нашу комнату с холодной печью. Вот снова какой-то шорох, тихий стук с улицы по наружным уцелевшим стеклам. Я встаю и, натянув ледяные валенки, держась за стену, подхожу к окну. Снова слабое постукивание по стеклу, будто воробьи клюют. Я встаю на кресло, потом на подоконник и открываю форточку. Иней при этом сыплется со стекла и падает вниз. Я высовываю голову. На снегу под окнами, около старой липы, ствол которой чернеет посреди громадного сугроба, я вижу Большетелова.
— Вы живы?
— Да. Заходи, Ваня.
Махнув рукой и проваливаясь по колени в снег, он карабкается через сугробы. Ветер подхватывает сухой снег от его следов, и я с наслаждением ощущаю на лице тающие снежинки и вдыхаю морозный свежий воздух.