— Лыбишься? — спрашивает он.
Я ничего не отвечаю, заметив поодаль еще двух, поменьше ростом, в тельняшках, пестреющих из-под открытых воротников рубах, несмотря на трескучий мороз. Кто-то шепчет мне сзади:
— Молодой человек, они следят за вами! Снимите ваш рюкзак!
— Спасибо.
Я снимаю рюкзак. Блатные, переговариваясь и ухмыляясь, уходят. Фотограф уже стоит в такой позе, как если бы он держал хлеб-соль, а восточный человек отсчитывает ему замасленные десятки, приговаривая:
— Двести десят, двести двадцат, триста!
Потом восточный человек, вздыхая, получает квитанцию и… смотрит на мой рюкзак… Запихав бумажник за пазуху, он спрашивает меня:
— Продаешь?
— Продаю.
Мы отходим к забору, осторожно оглядываясь по сторонам; я с облегчением убеждаюсь, что блатных нет, и развязываю рюкзак; маленькая рука восточного человека, как в свой, лезет в него.
— Сколка хочишь?
— Пятьсот за ботинки и тысячу за костюм.
— Многа!
Он отворачивается от меня, и его жена делает то же самое, точно дублируя каждое движение и даже угол поворота, но держась все на том же неизменном от него расстоянии, которое она точно соблюдает.
— А сколько дадите?
— Батынки — двести, кастум — чатыриста!
— Мало! — Я завязываю рюкзак.
— Пагади! Батынки — трыста, кастум — питсот!
— Нет! — отвечаю я, думая, что я полный дурак — сначала надо прицениться! — и отхожу от восточного человека.
И опять за спиной… Я оборачиваюсь: мусоля папиросу, не глядя на меня, рядом стоит парень в кепке-копейке. Пот выступает у меня на лбу и на спине.
Я осторожно делаю движение в сторону, краем глаза замечая, что парень, сплюнув окурок в снег, что-то говорит своему напарнику и исчезает в толпе. А я стараюсь запомнить его подельщика: он почти такого же роста, как и тот, в бушлате и в кепочке. Нагло и уверенно он окидывает меня взглядом, и вот — его уже нет. И опять серая колышущаяся толпа у меня перед глазами…
Распевая и сквернословя, идут инвалиды с костылями и клюшками. Я смотрю на идущего впереди. Мороз, а он одет только в пиджак, к лацкану которого приколот орден Красного Знамени. Он ковыляет на коротеньких обрубках, подпираясь маленькими, как у ребенка, костылями, и поет:
Увидев фотографа, он орет:
— Здорово, диафрагма! Снимешь меня в гробу?
— Помрешь — сниму!
Я иду дальше, в глубину рынка, в поисках места, где бы я мог разложить товар. Узбеки в тонких ватных халатах, с голыми раскрытыми шеями и грудью, с обернутыми вокруг головы, как чалма, полотенцами, всунув в рукава халатов озябшие руки, приплясывая, описывают большой круг, двигаясь друг за другом. И тем, кто раньше не был на нашем рынке, может показаться, что они танцуют. Время от времени самый молодой из них выкрикивает:
— Урюк! Урюк! Рубль штучка! Урюк! Урюк! Рубль штучка!
Эта «рубль-штучка» привлекает многих, это — самая маленькая цена, за которую здесь можно купить что-нибудь.
— Сто рублей… сто рублей… — повторяет как автомат худая женщина с белым лицом и накрашенными губами и щеками. В поднятой руке она держит батон белого хлеба, аккуратно завернутый в бумагу.
Я иду мимо рядов, где торгуют продуктами. «Молоко». Здесь — ряд красных от мороза лиц деревенских женщин в платках, стоящих у обитых оцинкованным железом стоек, с бидонами молока и наклейками на них — «проверено». Дальше — торговля творогом и даже сливочным маслом! Я стараюсь не смотреть, но все-таки — сколько? Я подхожу ближе.
— Сколько ваше? — спрашивает маленькая старушка в платке.
— Пятьсот.
— Ох!
Потом вижу симпатичных девушек в военных шинелях с погонами. Румяные, веселые, они стоят перед худой высокой женщиной с цыганским темным лицом.
— Самый лучший в военное время крем! — Она открывает перед ними круглую баночку и подносит ее к крошечному носику самой маленькой и самой румяной. Та нюхает и — чихает.
— Лучше нигде не найдете! — убеждает продавщица. — Сразу влюбится!
— Спасибо! — пищит девушка.
И тут как-то вдруг говор и шум затихают, и я не могу сразу понять, что же случилось. Двое идут медленно, и сразу видно, что это — мать и сын. Она — маленькая, одетая, как и все мы, в серую одежду, — ведет его под руку — высокого и стройного, в длинной офицерской шинели без погон, с тонкой металлической тростью в руке. Боже! Его подбородок и шея обожжены так, что вся кожа на них в глубоких темных шрамах, а повыше, там, где у всех лицо, надета розовая с яркими, раскрашенными голубой краской глазами целлулоидная маска; она шнурками привязана к его голове.