— Я не могу отдать натюрморт на выставку.
Женины слова согнали довольство с лица Хлебникова.
Женя опустил глаза, покраснел.
— Я разорвал холст. Он не понравился мне.
Хлебников недоверчиво посмотрел на Женю, досадливо отвернулся. Прошло несколько тягостных минут. Женя стоял, как наказанный, не смея уйти, а Хлебников нервно барабанил пальцами по колену.
— Порвать холст — это… — Хлебников замолк, казня Женю молчанием. — Порвать холст, — снова медленно заговорил он, не спуская с Жени глаз, — это варварство. У тебя не было на это права.
Хлебников постепенно выпрямлялся в кресле. Он говорил тихо.
Порвать холст… Вот к чему привела Женю его нетерпимость к недостаткам, в том числе к своим. Сила обернулась слабостью… Хлебников давно перестал бы работать с Женей, но Женя способный художник. Его беда в крайних взглядах на жизнь. Искусство быть человеком, может, не столько в том, чтобы любить чистое и прекрасное, сколько в том, чтобы понимать и прощать то, что ниже идеала. Ибо в конце концов именно таков человек! Человек, может, и не виноват в своих слабостях, доставшихся ему еще от каких-нибудь неандертальцев. Человек усовершенствуется, но очень медленно. Человек стыдится своих слабостей, ненавидит и любит их!.. Все очень сложно, и Жене нужно подумать над всем этим…
Порвать холст — это конец. Конец вполне логичный при Женином максимализме. Нужно найти гармоническое соотношение между собой, жизнью, идеалом и холстом. Все это должно быть подогнано в определенных пропорциях.
Хлебников посылал в Женю копье за копьем, но Женя закрывался глухим молчанием, от которого отскакивали его копья. Что было за этим молчанием, Хлебников не знал; в нем ему чудилась какая-то сила, которая не давала ему успокоиться, остановиться. Он боялся этой силы и хотел во что бы то ни стало ее, невидимую, победить.
— Ты порвал холст, мстя мне. Вот пример того, как ты не сумел примирить действительность с искусством. Не сумел отличить одно от другого. И наказал холст, как ребенок наказывает игрушку, которую считает живой… Ты поставил личное выше искусства. Ревность выше холста. Деструкцию выше творчества. И мстил ты мне не за мой «Колхозный рынок», который ты обвиняешь едва ли не в лубочности. И не за мой так называемый уход от противоречий жизни, и не за мое потребительское отношение к красоте, которым ты клеймишь меня с размаху, — нет!.. Между нами встала Талька. Из-за нее я стал в твоих глазах чудовищем.
Хлебников остановился. Самое острое, самое тяжелое копье, наверное, попало в цель.
— Впрочем, — вдруг размяк он, — это возраст. Максимализм, негативизм и все такое прочее. Переходное. Притерпишься, привыкнешь и никогда не будешь раздирать холсты.
Кажется, Хлебников успокоил себя. Достал сигарету, помял ее.
— И последнее… Ты парень умный, выслушай меня до конца. Мы ведь мужчины — давай поговорим начистоту. О человеческом, жизненном. Давай рассудим трезво: что ты мог дать Тальке?.. Твои отношения с ней были бесперспективны. Я это видел. Девушки в ее возрасте намного опережают вас, мальчишек. Они уже мысленно «судьбу свою устраивают». Ты еще витаешь в облаках, а Талька между прочим, уже о браке думает. Я… женюсь на ней… Женюсь!
Глаза Хлебникова блестели. Он смотрел прямо перед собой, но уже, кажется, не видел Женю.
«Как удобно сидит он в кресле! — тоскливо смотрел Женя на Хлебникова. — Пепельница у ног… Чашка с кофе у ног… Все у его ног! Весь мир у ног!»
Женя все еще торчал у подоконника. Он не мог ни ответить что-нибудь, ни тронуться с места, ни даже пошевелить рукой, чтобы положить альбом на место. Он даже забыл, что это за альбом он так крепко прижимает к груди… Ах да — Пиросмани. Пиросмани! В какой же пропорции было у него все подогнано, что даже похлебки не доставалось?
Жене вдруг стало тепло, как будто до сих пор сердце не билось, а тут толчком погнало в груди жаркую кровь. «Вот уж обрадовался! — думал Женя, едва сдерживая улыбку. — Нашел себе опору и надежду — человека без похлебки…»
Хлебников после каждого глотка кофе щелкал языком и морщился: проклятое дупло!
— Любомир Фаддеич, вы меня все время ломаете, все время что-то мне доказываете. Но доказываете так, словно оправдываетесь.
Женя с сожалением расстался с альбомом, положив его на подоконник, и пошел к двери. С порога он улыбнулся Хлебникову:
— Я вам не судья.
Женя на секунду прильнул лицом к окну. Первый снег стаял, и земля была непроницаемо черна.
Женя обул кеды, надел куртку и вязаную шапочку. Он возобновил утренние пробежки к скирде.
Дорогу развезло. На улице было сыро, но неожиданно тепло, как весной. Оголенная земля и мягкая, податливая темнота утра пробуждали в душе смутное волнение, нетерпеливое томление; словно ты долго болел, и тебе нельзя было покинуть постылое жилье, но вот ты снова ощутил прилив бодрых сил, прилив желанный и неодолимый, и сейчас ты распахнешь дверь, ступишь на крыльцо и хватишь наконец полной грудью головокружительного воздуха…