Дальше Полонский и его переводчик двинулись вверх по течению Дебета к Санаинскому мосту, затем к крепости Джелал-оглу и далее — до турецкой границы.
Встретились на пути селения русских сектантов-духоборов, выселенных в эти края. Полонский потом вспоминал, что ему «случалось не раз пользоваться гостеприимством и ночевать у духоборов в их чистых выбеленных мазанках… В этих мазанках было просторно и все отличалось необыкновенной опрятностью. Когда я бывал у них, пол был посыпаем свежей травой и полевыми цветами».
Сколько было незабываемых впечатлений…
«Однажды, — вспоминает Полонский, — …верстах в 40 от Тифлиса, в деревне Демурчасалы, в знойный день остановился я под навесом духана, разостлал бурку, лег, утомленный долгой верховой ездой, и стал дремать; вдруг слышу звуки чунгури и, наконец, тихое жалобное пение, которое, превратившись в раздирающий крик, заставило меня поднять голову: в десяти шагах от меня, под тем же навесом, лежали три старика, и перед ними, на камне у столба, сидел ашуг, молодой татарин, и перебирал металлические струны. Никогда не забыть мне выражение лиц этих дряхлых слушателей: казалось, они дремали, но, приподнимая отяжелевшие веки, изредка поглядывали на меня, разделяю ли я с ними наслаждение — слушать такого певца, такие сладкие песни».
Месяцем позже Полонский оказался «среди татарского кочевья» на зеленых холмах близ Тапараванского озера. Вечером, когда стемнело, он забрался в войлочную юрту и лег. У открытого входа в юрту человек двадцать — в ожидании чая — «сидели, поджавши ноги, на мокрой траве и с каким-то благоговейным торжественным молчанием, при свете мерцающих звезд», слушали певца — пение, «сопровождаемое звуками чунгури».
И Полонский, до сей поры не воспринимавший этих странных для его слуха мелодий, вдруг почувствовал их своеобразную красоту, — «среди безмолвия пустыни, по соседству облаков, отдыхающих со мной на одном уровне — у подошвы тех же гор, — рассказывал он потом, — …я не желал в эту ночь ни лучшего певца, ни лучшей музыки. До сих пор помню косматые шапки незваных гостей моих, которых черные профили, с трубочками в губах, рисовались в темносинем, ночном, прозрачном и холодном воздухе».
В июне, когда он был в селении Белый Ключ (Аг-Булаг), до него дошел слух, что в Тифлисе холера.
Вернулся Полонский в августе — эпидемия в городе уже прекратилась. Узнал он, что в Кульпах умер от холеры бедный Лада-Заблоцкий.
Полонский съездил еще, также верхом на лошади, в северную, наиболее гористую часть Тифлисского уезда — Душетский участок. Он потом рассказывал: «Я ночевал в 7 верстах от Душета, в грузинском селении… После утомительного жаркого дня — ночь была свежа и, несмотря на то, что месячный серп светил в небе, так темна, что в десяти шагах трудно было отличить кучу хвороста от задремавшего буйвола. По сторонам, в сумраке лесистых гор, мелькали костры пастухов; тихий ветер дул со стороны Мухранской долины и доносил отдаленный лай собак, стерегущих виноградники».
В середине сентября, все закончив, Полонский вернулся в Тифлис.
Все порученное старался он исполнить, но «со статистическими цифрами сладить не мог — чем больше собирал их, тем больше терял к ним доверие. Так, например, не только количество лошадей, но и количество пасущихся табунов и стад узнать не было никакой возможности. Сами участковые начальники, посмеиваясь, откровенно сознавались мне, — рассказывает Полонский, — что цифры, предъявляемые ими в отчетах, писаны ими просто наобум — как вздумается… Стало быть, надо было или официально лгать, приводя эти цифры, или от них отказаться». Чиновники предпочитали официально лгать.
Наверно, местные жители имели основание подозревать, что цифры эти нужны для взимания налогов, и понятно, что подлинные цифры называть никто не хотел.
Наконец вернулся в Тифлис Иван Федорович Золотарев.
«Я на новой квартире, — писал Полонский Гутмансталям, — мой кабинет по соседству с кабинетом Ивана Федоровича, дверь не запирается, и мы часто друг с другом видимся».
Полонский сочинял звучные стихи, печатал кое-что в «Закавказском вестнике» и «Кавказе» и привыкал к Тифлису. И не только привыкал — он уже любил этот город и этот край. Стихи его здесь обрели новые краски и новую силу.
Золотарев стал замечать, что Полонский под разными предлогами норовит как можно меньше бывать на службе в канцелярии наместника. Догадываясь, в чем дело, Золотарев однажды оставил записку: «О Яков, Яков, безалаберный, беспутный, влюбленный, рассеянный поэт, фельетонист, рисовальщик! Вчера ушедший ради фельетона, теперь сидящий над корректурою. Ты меня не надуешь… Ты или влюблен без памяти, или…»