Лучшей в книге представлялась Пушкину элегия «Гебеджинские развалины». Большую часть ее он перепечатал в «Современнике». И отметил: «Это прекрасно! Энергия последних стихов удивительна!»
Вот эти последние строки, обращенные к Байрону:
Автор не скрывал, что эти строки — вольный перевод из Байрона, и соответствующие строки Байрона приводил в примечаниях (вот перевод подстрочный: «Такова мораль всех человеческих преданий; она в бесконечном повторении прошедшего: вначале свобода, затем слава; когда они исчезают — богатство, пороки, разложение — и, наконец, варварство»). Но Пушкин считал, что Теплякова нельзя укорять за такие заимствования, ибо в них — «надежда открыть новые миры, стремясь по следам гения, — или чувство, в смирении своем еще более возвышенное: желание изучить свой образец и дать ему вторичную жизнь».
По поводу «Второй фракийской элегии» Пушкин заметил, что «поэт приветствует незримую гробницу Овидия стихами слишком небрежными», однако следует поблагодарить автора «за то, что он не ищет блистать душевной твердостию насчет бедного изгнанника, а с живостью заступается за него».
Пушкин заканчивал отзыв так:
«Остальные элегии (между коими шестая [„Эски-Арнаутлар“] весьма замечательна) заключают в себе недостатки и красоты, уже нами указанные: силу выражения, переходящую часто в надутость, яркость описания, затемненную иногда неточностию. Вообще главные достоинства „Фракийских элегий“: блеск и энергия; главные недостатки: напыщенность и однообразие.
К „Фракийским элегиям“ присовокуплены разные мелкие стихотворения, имеющие неоспоримое достоинство: везде гармония, везде мысли, изредка истина чувств. Если бы г. Тепляков ничего другого не написал, кроме элегии „Одиночество“ и станса „Любовь и ненависть“, то и тут занял бы он почетное место между нашими поэтами».
В заключение Пушкин перепечатывал в журнале элегию «Одиночество» — целиком. Заканчивалась она так:
Отзыв Пушкина появился на страницах журнала, когда Тепляков уже был далеко от Петербурга — на берегу Босфора. При тогдашней медлительности почты: от Петербурга до Одессы — на лошадях, по Черному морю — на первых колесных пароходах — каким огромным казалось это расстояние… В самом деле — как далеко…
Глава шестая
Снова он в Буюк-Дере. Совсем рядом, в Константинополе, свирепствует чума, поэтому служащие посольства соблюдают строжайшую изоляцию. Без крайней необходимости никто не покидает здания посольства и огражденного решеткой сада.
Бутенев принял Теплякова холодно — словно бы начисто забыв, что сам же ему написал: «…буду очень счастлив предложить Вам все возможное содействие…» Теперь становилось ясно, что эта фраза в письме была ничего не значащей вежливостью дипломатического чиновника, пустыми словами, о которых странно было бы напоминать. Бутенев сказал, что не может предложить ему сейчас никакого дела, никакого занятия. Все дела распределены между служащими согласно их должностям, а какая должность у Теплякова? Никакой. Ну, значит, ему и делать нечего.
Расстроенный, раздосадованный, он написал о своем положении графине Эдлинг.
Она отвечала 25 сентября: «Пользуюсь отходом парохода, чтобы ответить на Ваше первое письмо из Константинополя… Боюсь, чтобы Вы там не выказали свой дурной нрав, что ни к чему хорошему не поведет… Я разделяю мнение Вашего друга Р. [Розберга?], что дипломатия вовсе не Ваш удел, но нужно было с чего-нибудь начать».
Оказывалось — начинать не с чего! В письме в Петербург, секретарю князя Голицына Гавриилу Степановичу Попову, Тепляков объяснял, почему в посольстве не понимают цели его прибытия: «Записка [от Родофиникина]? Все, что в ней заключается, возложено на саму миссию. Разыскания? Делайте что хотите. Дипломатические занятия? Здесь больше дельцов, нежели дела. — Вследствие таковых умствований мне не дано квартиры в доме посольства, а квартиры в здешних местах дороже всего на свете». Что же ему остается делать — «при незнании туземных языков и при бесконечной трудности сообщения по милости свирепствующей безраздельно заразы» — здесь, на берегу Босфора?