Выбрать главу

– Остановитесь!

Небольшой поворот руля, и мы у тротуара. Владимир Владимирович уже на ходу открывает дверцу и, как пружина, выскакивает на тротуар, дико мельницей крутит палку в воздухе, отчего люди отскакивают в стороны, и он почти кричит мне:

– Шофер довезет вас куда хотите! А я пройдусь!…

И быстро, не поворачиваясь в мою сторону, тяжелыми огромными шагами, как бы раздвигая переулок (люди расступаются, оглядываются, останавливаются) направляется к Дмитровке.

Не знаю, слышал ли он, как я, совершенно растерявшаяся, высунулась в окошко машины и крикнула ему вдогонку: «Какое хамство!» (Вероятно, не слышал – надеюсь!…)

Шофер спросил:

– Куда ехать?

– Обратно в цирк, – сказала я в каком-то полуобморочном состоянии.

Все было противно, совершенно непонятно и поэтому – страшно. Мы обогнали Владимира Владимировича. Он шел быстро, «сквозь людей», с высоко поднятой головой – смотрел поверх всех и был выше всех. Очень белое лицо, все остальное очень черное. Палка вертелась в воздухе, как хлыст, быстро-быстро, и казалось, что она мягкая, эластичная, вьется и сгибается в воздухе. Кто-то заслонил его…

14 апреля уже с восьми утра я была в цирке и вела монтировочную репетицию, а в одиннадцать часов было начало первой сводной репетиции всей меломимы с артистами.

Накануне я вернулась домой расстроенной и недоумевающей – почему меня обидел Владимир Владимирович? На сердце было растерянно и тревожно – за меломиму, за мою работу (многое, конечно, не получалось так, как задумано, и это всегда оскорбительно – поди разбирайся, кто виноват. Да обычно и времени и денег на переделки уже нет).

Взяв себя в руки и вспомнив, что надо звонить Маяковскому, я с небольшим опозданием бегу к телефону в кабинет директора, находившийся на втором этаже, на лестнице встречаюсь с директором.

– Как монтировочная? Куда вы так торопитесь? – спрашивает он, бренча связкой ключей в кармане.

Отвечаю:

– К телефону. Дайте, пожалуйста, скорее ключ от вашего кабинета, меня ждут на арене, а я обещала позвонить Владимиру Владимировичу и сказать, в котором часу начинается актерская репетиция – он хотел приехать…

Директор перебивает меня и спокойно, медленно говорит:

– Не старайтесь – Маяковского нет. Мне только что звонили…

Я его перебиваю и говорю:

– Так вы ему сказали, что репетиция в одиннадцать?

– Я же вам говорю, его нет…

До меня не доходит ужасный смысл этого «его нет». Я злюсь, не до шуток, говорю:

– Какая ерунда! Где же он?

– Его уже вообще нет – в десять часов пятнадцать минут он застрелился из револьвера у себя дома… Вы понимаете?

Я уже ничего не понимала и не чувствовала… Очнулась, лежа на диване в кабинете директора. На холодном, противном кожаном диване… Около меня хлопотала девушка из медпункта. Я очнулась, вскочила и, узнав, что директор внизу, бросилась туда…

Кое-где по цирку уже бродили артисты, пришедшие на репетицию – она должна была вот-вот начаться. Около арены увидела директора с администратором. У них был спокойный вид, и они не торопясь переговаривались. Я подошла в то время, когда директор говорил раздумчиво администратору:

– Пожалуй, надо срочно отменить заказ на двойного размера афишу пантомимы. Самоубийство автора – лучшая реклама!

Администратор сказал, что только вчера договорился о двойной афише.

– Ну, так быстро поезжайте и откажитесь!

Вот-вот должна начаться репетиция. «Нужно работать! Нужно доканчивать работу! Тем более – во имя! В память!» – бубнит внутри меня. Говорю директору:

– Вы, конечно, объявите о случившемся артистам?

– Конечно же нет, – спокойно говорит он, – это отвлечет их от репетиции, и она пройдет недостаточно продуктивно. А потом они сами узнают…

– Как! Даже минуту потратить на Маяковского вам жалко? Вы подлец! – уже почти в истерике кричу я шепотом – голос меня покинул.

Но жизнь продолжалась, и я старалась заглушить в себе работой ужас, догадки, возмущение. А Маяковского-то уже не было! Да, все очень страшно, но все оказалось возможно пережить и перечувствовать и работать с полной отдачей себя, даже больше, чем прежде. Только понять – невозможно! Я думаю, что и до сих пор кто-то подозревает, кому-то кажется, что знает, кто-то «точно» знает. Но нет! Конечно, до конца знал только сам Маяковский.

…Меломима дорабатывалась вскачь, галопом. И днем, и после вечерних спектаклей, и ночью шли монтировочные репетиции. У меня было такое напряженное состояние и вместе с тем какое-то бессилие от отчаяния и ужаса, что я еле справлялась с работой. Ни в Гендриковом переулке, ни в Клубе писателей не могла быть, вырвалась только (вернее, не могла уже держать себя, чтобы не пойти) на похороны.

Конец похоронной процессии нагнала возле Донского монастыря. Пыталась протолкаться ближе к гробу – почти невозможно. Только уже когда процессия остановилась у кирпичных стен монастыря, мне удалось пробиться ближе. Передо мной был грузовик, очень достойно, очень грандиозно оформленный под небывалый стальной танк художниками Родченко и Татлиным. Машину вел Михаил Кольцов. Выступали с речами… Я уже не в состоянии была что-либо воспринимать…

Надо было растянуть силы до премьеры героической меломимы «Москва горит».

Новые работы

После трудно пережитой трагедии – смерти Маяковского – жизнь заставила вновь взяться за новые работы.

«Золотой век» – балет Д. Д. Шостаковича. Либретто А. В. Ивановского и В. И. Вайонена. Ленинградский государственный академический театр оперы и балета (ГАТОБ). Режиссер Э. О. Каплан. Балетмейстеры В. Вайонен, Л. Якобсон и Чесноков. Эту работу (для меня – первый балет и впервые работа на такой большой сцене) можно бы назвать «скандал за скандалом»… Дирижировал Мравинский. Участвовали такие замечательные артисты, как Уланова, Мунгалова, Иордан, Гусев, Лавровский, Чабукиани и др. Надо сказать, что музыка Шостаковича звучала после Чайковского, Глазунова и всяких «Минкусов» так необычно, что все балетные знатоки да и артисты заявляли, что музыка эта «не ложится на ухо». Боюсь, что и с балетмейстерами было то же, но они в этом не признавались. Много было из-за этого печальных курьезов: то музыки «не хватало» на поставленный танец, то наоборот. Все нервничали. Я, в то время художник неопытный в балете и наивный в музыке, совсем запуталась и решила поехать к Шостаковичу. Дмитрий Дмитриевич и я, мы оба были перепуганными, когда я у него появилась. Выглядел он совсем еще мальчиком. Очень дергался, стеснялся, что-то мне проигрывал на рояле («ухо» у меня еще было совсем не развитое) и говорил отрывисто: «Прочитайте либретто – они что-то там сочинили…» Я увидела, что он мучается, да и мне не легче. Провожая меня в переднюю, он долго извинялся, почти заикаясь. Я ушла, ничего не выяснив.

Принялась за работу, так как надо было начинать репетировать спектакль. Балетмейстеры уже ставили отдельные танцы. Особенно жизнеопасные очень талантливо ставил Л. Якобсон. Великолепная, бесстрашная балерина Мунгалова была первой пострадавшей – она с рискованной поддержки упала и стукнулась об пол головой, оказалось – трещина черепа. Охрана труда запретила ставить подобные танцы. Мунгалова долго болела. Новый вариант танцевала Уланова. Я много придумала декоративных трюков. Последний акт изображал мюзик-холл в Париже. Я сделала проволочные смешные фигуры очень толстых, очень тонких, коротеньких и высоченных мужчин и женщин, одела их ультрамодно, и с ними танцевали живые актеры. Это было необычайно смешно.

В разгар работы над «Золотым веком» в театр был назначен новый директор – Бухштейн. Очень культурный человек. Когда уже близилась премьера, он меня просил сделать специальную афишу для этого спектакля. До того ли мне было! Давно, в каком-то старом журнале, я видела рекламное объявление о чудодейственном средстве от мозолей. Изображены были две ступни, линии складок на которых расположены так, что изображали блаженную улыбку. Я решила, что использую эти ступни для афиши: всякий поймет, что это ступни балетных артистов, которым так нравится танцевать этот балет, что их ступни улыбаются. Нашла этот журнал и сделала набросок афиши. Повезла в театр, где шла репетиция, – все авторы спектакля были в сборе и под предводительством директора Бухштейна одобрили. Через несколько дней меня срочно вызывает в театр Бухштейн. Ну и распекал же он меня! Говорил, что с утра весь город был обклеен этими афишами, а товарищи из горкома, проезжая на работу, видели их и почему-то усмотрели в изображенных подошвах сходство с лицом Бухштейна, ему влетело и велено было за его счет уничтожить по всему городу эти афиши, а назавтра чтобы были готовы новые – «академические»!