В Толстом Страхов видел писателя, в сочинениях которого вернее и точнее всего узнана и художественно выражена суть национального характера. Толстой умеет увидеть «великое в малом». Толстой смог найти тот путь, что ведет к существу человека — это «след красоты — истинного человеческого достоинства». В произведениях Толстого, — говорит Страхов, — «среди всего разнообразия лиц и событий мы чувствуем присутствие каких-то твердых и незыблемых начал, на которых держится жизнь» (Выделено мной. — К.К.) (8, 284). И это присутствие «вечного в человеке» критик ценит более любых, самых ярких и впечатляющих проявлений духовной «шаткости». Сила человека — не в шаткости и разброде исканий. Им ценится та сила, которая выявляется в простых русских людях, ибо они «знают, чего от них требует их человеческое достоинство — что им следует делать по отношению к себе, другим людям и к родине» (8, 285). В «Войне и мире», «в шести томах громадного литературного произведения он нашел две строчки, мимоходом брошенные автором, в которых была сгруппирована вся мысль романа, быть может, не такая отчетливая для самого знаменитого художника. Эти строки он и избрал эпиграфом для своего разбора: «нет величия там, где нет простоты, добра и правды»…» (13, 46).
Перед нами, в сущности, все те главные мысли Страхова о творчестве Толстого, которые он будет развивать в своих статьях. Национальный характер есть «следствие» национального духа. Сущностные качества национального духа могут быть поняты через простоту, добро, правду. Национальные характеры в романах Толстого разнообразны, но их общей почвой становится национальный дух, выявляющий себя в нравственных твердых и незыблемых началах. С нравственными началами в человеке связано и его подлинное человеческое достоинство. Таким образом, говоря о творчестве Л.Н.Толстого, Страхов, выступающий критиком, показал, что
тема человека и тема русского человека — главная в творческих и религиозных размышлениях Толстого. И здесь мы можем сказать вполне определенно, что для Толстого был важен именно христианский гуманизм — потому как «исключительной по своей человечности» была именно христианская религия. Да, Толстого легко обвинить в «ереси человекобожия», потому как для него Иисус Христос — это сын человеческий, и он лучше видел Его таким, он лучше различал в Нем человеческое, чем Сына Божия. «Но нельзя забывать о том, — снова говорит Н.П.Ильин, — что такое направление внимания сложилось у Толстого в эпоху, когда божественность Христа все более заслоняла Его человечность, как бы ни заверяла Церковь (и «религиозные философы») в своей верности Халкидонскому догмату. Ту человечность, без которой призыв «следовать Христу» обречен оставаться пустым призывом» (3, 144). Толстой не хотел, чтобы христианский образ жизни был недоступен обыкновенному (не святому) человеку: он не хотел, чтобы христианский образ жизни был таким «божественным», что только отпугивал своей непосильной возможностью быть христианином и жить по-христиански. Для Толстого, напротив, учение Христа «свойственно человеческой природе» — «все оно только в том и состоит, чтобы откинуть несвойственное человеческой природе» («В чем моя вера»). В общем, Толстой, как мы уже говорили выше, начал «тревожить совесть серьезными требованиями» — тревожить тех, кто так привычно, комфортно и уютно привык считать себя христианином, не утруждая себя никакими особыми усилиями… Толстой очень серьезно относился к религии — и этот спрос начал с самого себя. И еще — он, посвятивший всю жизнь размышлениям и воссозданию образа русского человека, самым серьезным образом относился к человеку как таковому. В этом и Страхов, требующий самопонимания и самосознания от человека, а теперь и Н.П.Ильин видят подлинный гуманизм Л.Н.Толстого. В любом случае, вера — это центр человеческого бытия и для Страхова, и для Толстого и для всех русских мыслителей (П.А.Бакунина, П.Е.Астафьева, В.И.Несмелова, В.А.Снегирева), полагающих, что самопознание человека ведет его к ясному пониманию того, что «образ его есть образ Божий». В любом случае, Л.Н.Толстой хотел быть христианином, а не называться таковым. И в этом его намерении и поддерживал его философ, критик, товарищ Николай Николаевич Страхов.