— И Павел готов и в Киев, и в Москву — на других артистов смотреть. Одно дело, когда чужие на сцене, а другое — когда своя жена в представлении участвует. — Людмила спрятала влажный платочек в карман. — Пока еще диалоги идут, ну там разговоры всякие или монолог — Павел ничего. Но как только переживания начинаются, правду жизни показываем…
— Значит, он против? Запрещает? Голос повышает?
— Ну что вы, мама, разве Павел позволит себе? Нисколько не повышает, напротив, молчит. Ухожу на репетицию — молчит, возвращаюсь — молчит.
— Ну и пусть себе молчит на здоровье. Что тебе от того? У других мужья, знаешь, как бывает, не приведи господи, хам хамом, рожа пьяная, кулаками по столу грюкает…
— Ой, мама, да у нас, на сцене, молчание самым выразительным считается. Иная реплика так не убьет, как молчание. Слово, бывает, не найдется, а пауза…
— Ну, насчет пауз не знаю, а горе себе напрасно не выдумывайте, — кудиевской властью определила Евдокия Сергеевна. — И Павел нехай не дурит. Я с ним поговорю. Взял в жены артистку, какие тут могут быть паузы? Мало ли чего не бывает по ходу действия!
Кто знает, как бы сложилась далее семейная жизнь Людмилы и Павла, но тут явились миру Саша и Маша, светлоглазые, горластые, моторные — верно сказала Евдокия Сергеевна, какие уж тут паузы! Ходить еще не умеют, папа-мама не сказали, в бассейне не плавают, а дорогу в ДК запомнили, на сцену тянутся, пляшут, поют — такую капеллу с бабкой Евдокией составили, никаких заезжих ансамблей не надобно. Несмотря, что близнята, характеры разные — Маша заплачет, Саша молчит, спокойно разбирается в том, что произошло; Саша смеется, Маша осуждает за легкомыслие.
Слепилось гнездо, не сглазить бы…
Идут мимо Кудиева гнезда прохожие, заглядывают, завидуют — живется людям, кругом удача, рубли у них по углам, что ли, закопаны?
Лишь на другой день Анатолий признался, что товарищи по работе сочли сообщение Оленьки фантастическим, справедливо отметив: с высоты балкона в условиях надвигающейся бури и темени девочка едва ли могла различить цвет старых, потрепанных машин — блеклосерый и стертый коричневый, а тем более прочесть надпись на кузове. Коричневый фургон пищеторга был брошен далеко от поселка и трассы; в поселке его никто не видел. Если же принять во внимание, что мать нашла девочку спящей…
— Ты был прав, Никита, я оказался в дурацком положении.
— Что значат прав? В чем? Что я говорил? Я предостерегал тебя от поспешных выводов, от протокольного прочтения явлений. Я и не думал отрицать истину образа. Я не сыщик, я проектировщик, график. — Никита, нервничая, освобождал обеденный стол от чертежей, обрывков ватмана, огрызков карандашей. — Я предлагал сочувственно прочитать душу ребенка, а не так, знаешь, щелк-щелк затвором, факт налицо. Душа девочки — хрупкое, неустойчивое построение со множеством неизвестных. А ты мотнулся в город к своим ребятам. Кто тебе виноват?
Никита накрыл стол безукоризненно свежей, узорчатой скатертью — он недолюбливал эту скатерть, ослепительное свидетельство благонравия, успокоенности — верный признак неполадок в его работе — скатерть на столе, доска с проектом за шкафом. Тем тщательней расправлял он складочки по углам.
— Подумаем о главном, Толя… В душе Оленьки, пусть неосознанно, осталось происшедшее на трассе — мальчишка, попавший в аварию, коричневый фургон, который она видела, который был, а говорят, что его не было! Ведь у нее сейчас складывается представление об истине, о мире, в котором она живет. Задумайся!
Анатолий решил по-своему:
— Надо потолковать с ней обстоятельно.
Решение нашли, но Оленьки не оказалось дома; наверно, каталась на велосипеде или заигралась во дворе Таты; она никогда не отвечала толком, где пропадала, повторяла излюбленные словечки Таты: „Где надо, там и была!“, за что немедля получала взбучку.
Утро Никиты и Анатолия прошло в безделье, вполне оправдываемом предчувствием страды; бродили по полям и пустырям, ставшими строительными площадками, Никита говорил о своих проектах, о том, что зодчество воспитывает не в меньшей степени, чем лекции и доклады. Анатолий слушал молча; навязчиво возникали госпитальные дни, не потому, что связывались с болями, мукой, близостью смерти — все это по молодости своей, здоровью души он мог изжить, — а потому что угрожала неопределенность дальнейшего, он думал о работе, службе, о том, что составляло его дальнейшую судьбу.