— Опять свое!
— Да, свое… Вчера соседи подобрали отца на улице, привели. Легко, думаешь?..
Тропка вырвалась из рощи, потянулись улочки с горба на горб, усадьбы — калитки наглухо заперты, окна распахнуты, прячутся в хмеле и мальвах, шуршит листва, шелестит, похоже двор с двором перешептываются.
— …Вот иду с тобой и не хочу, чтобы тебя видели…
Двор ко двору впритык. Нет уже глечиков на тыне: коровы не уставятся лбами в ворота, не зовут утробным мычаньем хозяйку; не пахнет печеным хлебом…
Люба остановилась:
— Прощай, Андрюша. — Не «пока», не «всего», как принято, а прощай.
— Я провожу тебя.
— Не надо, я не хочу.
— А я провожу.
— А я сказала — не смей!
Оглянулась уже у ворот, Андрей далеко-далеко на пригорке, не уходит; захлопнула калитку, притаилась, ждала, пока уйдет.
Заботливо расчищенная дорожка к расшатанному крыльцу, ухоженные деревца вдоль дорожки и заброшенный, заросший бурьяном сад, от всего веет бесхозяйственностью — дом на бабьих ослабевших и детских неокрепших руках; цветы жмутся к окнам нежно и настороженно; в комнатах необычайная, непривычная тишина…
— Мама! Мамочка! — взбежала на крыльцо Люба.
— Ты что, глупая? — взглянула в окно Матрена Васильевна.
— Ой, мама, так тихо у нас, аж перепугалася.
— Что ты, девочка, — вышла в сени мать. — Вечно ты с фантазиями. — Что так запоздала? Стали задерживаться. Лариска Таранкиных тоже к вечеру является.
— Ничего не задерживаемся. Яр залило, кругом обходим.
— То-то обходите, домой не приходите. Ступай в хату переодевайся да лицо под краном освежи, замученная! Растрепанная, не смотришь за собой, ты барышня, что ж ты так…
— Очень надо мне про это думать!
Однако мимоходом Любочка глянула в зеркало и потом долго плескалась под краном. Собрала просушенное белье с протянутых веревок, сложила в комнате на столе, подготовленном для глажки, вернулась во двор, принялась дорожку править от крыльца к калитке.
— Годи вже, знов ты с фантазиями, — окликнула Матрена Васильевна, — кому это надо, каждый день парад наводить. Давай обедать, сегодня с говядиной.
Обедали вдвоем, не дожидаясь отца. Раньше, бывало, Хома Пантелеймонович забегал на обед посидеть с домашними — ремонтный участок находился неподалеку, времени хватало, а теперь участок передвинули, да и сподручней было с дружками закусить прямо при дороге.
— Совсем от дома отбился, — жаловалась Матрена Васильевна.
— Вы бы ему литруху на стол выставили, — потупилась Люба, — зачуял бы.
— Любка!
— А что, неправду говорю?
— Подумай, про отца родного такое…
— А я думала-передумала, знаете, сколько про него думала, жалела. А теперь себя жалею, мама. Себя! Вас, Ольгу. Какая у нас жизнь?
— Любка… Любочка-девочка, да ты ж ничего не знаешь, да разве ж ты знаешь…
— Что знать, мама, что? Наслушалась про его знания: тот не такой, тот этакий, переэтакий, кругом виноватые. Слушала, верила. И слушать не хочу, и верить перестала.
Матрена Васильевна борщ разлила по тарелкам горячий, душистый, весенней благодатью насыщенный — стоят тарелки нетронутые; на столе зелень сочная, прямо с грядки, яркая, солнцем раскрашенная.
— Сострадать надо, дочечка!
— Сострадала уже, настрадалась, доброй была, ой такой уж доброй, выглядала, встречала, домой приводила, а теперь никакой моей доброты не хватает.
— Да что ж такое, — заволновалась Матрена Васильевна, — что ж это у нас каждый день беспросветный, куска спокойно не проглотишь… Да поешь ты без мыслей всяких, никогда по-людски не пообедаем. Повырастали!
— Повырастали, мама, верно говорите, — повырастали. Сама не заметила, как выросла. И о себе подумать приходится… Вам сколько было, когда замуж выдали?
— Не выдали, а сама вышла, самостоятельно.
— Шестнадцать вам было. Вот! В шестнадцать замужем, а я в шестнадцать ученица, школьница.
— О чем ты, Любочка? — испуганно глянула на дочь Матрена Васильевна.
— Да ни о чем, так просто, о жизни своей задумалась.
Обед закончили в молчании, Люба сложила столовый прибор в тарелку, отставила тарелки на край стола, смела крошки со стола:
— Спасибо, мама, за обед, очень вкусный. — Подхватила тарелки. — Что еще скажу вам, мама — поговорите с отцом. Мы так жить больше не можем. Перед людьми стыдно. Хоть в глаза не гляди, в школу не ходи. Никто ничего не скажет, а подумают. Поговорите с отцом, строго поговорите, раз и навсегда. А то ж вы его боитесь, теряетесь, а что получилось?
— Да как же я скажу ему? Разве послушает? Кто ему указ?