Выбрать главу

Искандеру повезло с родиной. Советская Абхазия оказалась идеальным экспериментом по стыковке доклассового общества с «бесклассовым», древней морали с «моральным кодексом строителя коммунизма», архаического сознания с социалистической сознательностью. В своих краях Искандер нашел не только кладезь фольклора, но и действующую социальную модель, по которой можно изучить, показать и осмеять все безумства чуждого народу строя. Эта двойственность порождает сложную жанровую структуру книги.

До большевиков Сандро был героем эпоса — может, комического, но эпоса. Но вот пришла новая власть — и Сандро стал героем романа — может, плутовского, но романа.

До революции время пребывало в эпической неподвижности. После нее оно стремительно движется в газетную действительность, разменяв степенность времени, «в котором стоим» (эта фраза часто встречается в книге), на хаос времени, в котором мечутся. Центральный конфликт Искандера — не столкновение между старым и новым (у Ильфа и Петрова такое называлось «Верблюд нюхает рельс»), а непримиримое противоречие нового и вечного.

Так в книге возникает уникальное жанровое образование с оригинальным сюжетом. История эпически воссозданного народа, который перепрыгивает из наивного и разумного родового строя в жестокую и комическую реальность социалистического карнавала.

Я люблю позднего Искандера за то, что он не похож на раннего. Как все кумиры эпохи, Искандер тяжело пережил перемены, роковой смысл которых он оценил, пожалуй, лучше всех. Ведь в постсоветскую эпоху почти вся прежняя литература, что правая, что левая, оказалась лишней литературой. Искандер ясно видел пропасть, которую сам помог вырыть.

Представьте себе, говорил он, что вам нужно было всю жизнь делить комнату с буйным помешанным. Мало этого, приходилось еще с ним играть в шахматы. Причем так, чтобы, с одной стороны, не выиграть (и не взбесить его победой), а с другой — и поддаваться следует незаметно, чтобы опять-таки не разозлить сумасшедшего. В конце концов, все стали гениями в этой узкой области:

«Но вот буйный исчез, и жизнь предстала перед нами во всей неприглядности наших невыполненных, наших полузабытых обязанностей. Да и относительно шахмат, оказывается, имели место немалые преувеличения. Но самое драгоценное в нас, на что ушло столько душевных сил, этот виртуозный опыт хитрости выживания рядом с безумцем оказался никому не нужным хламом».

Искандер поставил клинически точный диагноз того психологического ступора, в котором оказалась литература, привыкшая смешивать фронду с лояльностью в самых причудливых пропорциях. Но сам он нашел для себя выход.

В «Сандро» есть интересное авторское признание:

«С читателем лучше всего разговаривать коротко и громко, как с глуховатым. Громко-то у меня получается, вот коротко не всегда».

Сегодня Искандер говорит тихо и немного. Все чаще вместо его знаменитых извилистых периодов, которые я так люблю, появляются короткие стихи и точные, приглушенные, матово поблескивающие афоризмы. Один из них гласит:

 «Умение писателя молчать, когда не пишется, есть продолжение таланта, плодотворное ограждение уже написанного».

Другой звучит так:

«Верь в разум в разумных пределах».

Третий кажется самоопределением жанра:

«Героизм старости — опрятность мысли».

В конце 90-х я попал с Фазилем Искандером на конференцию в Токио. Мне тогда Искандер показался очень грустным. Его не радовало даже явное обожание хозяев. Япония в определенном смысле — старомодная страна: здесь еще уважают писателей и смотрят им в рот. На каждой встрече Искандера окружала туча поклонников. Он дружелюбно надписывал иероглифические книги, но улыбался редко. Говорят, что все сатирики не часто смеются, но Искандера еще и явно угнетали вести из дома — и из Москвы, и из Абхазии. Впрочем, об этом мы почти не говорили. Он расспрашивал об Америке. Правда, и в ее жизни его интересовали ровно два явления: первое — Бродский, второе — Довлатов.

Александр Генис

Нью-Йорк

05.03.2009

Гарри Поттер: в школе без дома