— Наверняка, — сказал Балор, широко улыбаясь, — наверняка ты сложишь прекрасную песню!
Он плыл, закрыв глаза. Так почему-то было легче.
Легкое эхо от плеска волн о борта его лодки, от ударов шеста о воду, от шелеста листьев над головой соткало сложную картину из теней и света, вроде той, что пляшет на поверхности воды на закате. Запретный остров под закрытыми веками казался четче, чем наяву, — корзинка цветов и листьев, торчащая из воды. Он открыл глаза.
За спиной, точно поплавки, качались лодки, и по дороге к их маленькой флотилии присоединялись еще и еще, выныривали из темноты, точно хищные остроносые рыбы, — все фоморы из всех гнезд, сколько их было, собрались здесь послушать песню.
Сколько их, подумал он, о боже, я и не думал, что их столько. Их же тысячи!
И тут он услышал зов.
Зов был таким ясным и четким, словно кто-то позвал его по имени.
Он осторожно шестом развернул лодку носом вдоль рукоятки Большого Ковша.
Лодки за его спиной тоже чуть развернулись, едино и слаженно, точно стая серебристо-черных рыбок.
И он увидел остров. Он был немножко не таким, как он себе его представлял, словно чуть вытянулся в длину и теперь походил не столько на одну корзину цветов, сколько на несколько таких корзин, помельче, спущенных на воду.
Вода вокруг него была чистая и спокойная.
Он обернулся и увидел лодки кэлпи.
Дальше, за лодками, небо горело.
Больше ничего, только пурпурное небо, отозвавшееся у него в голове тяжелым медным звоном, но он внутренним взором видел: горело изящное убежище кэлпи в плавнях. Горели бревенчатые настилы и лесенки, рыбы всплывали белыми брюхами вверх, птицы носились по небу, точно пылающие лоскуты тряпья, ондатры выбирались на берег и безуспешно пытались отчистить слипшуюся шкурку, листья ивы сворачивались в бурые свитки, и, прежде чем заняться пламенем, на них проступали огненные письмена на неведомом языке.
И катился в туче брызг, точно огромное блестящее черное колесо, в боли и ярости кусая себя за хвост, выпрыгивал из воды в тщетной попытке спастись страшный водяной конь.
Но здесь было тихо.
Вода плескалась о белую полоску берега.
Он направил лодку к ней, обернулся и крикнул:
— Ждите здесь! Все ждите здесь!
И высоко поднял свою арфу, чтобы все увидели ее.
— А-ааа! — крикнули кэлпи и ударили древками копий в днища своих лодок. И только Ингкел, чья лодка шла бок о бок с лодкой Фомы, крикнул:
— Куда ты нас привел?
— Где нет войны, — сказал он и соскочил в воду.
Вода завертелась у его колен, с чистого твердого дна поднялись облачка мути.
Он по-прежнему держал арфу высоко над головой, чтобы она была видна всем.
— Оставайтесь здесь! — крикнул он, и арфа ответила грозным рокотом. — Оставайтесь здесь. Я привел вас в убежище! Дельта горит!
— А-ааа! — закричал фоморы. — Ты умный и хитрый! Ты привел нас, чтобы переждать огонь! Они убили нашу Дельту! Нашу Дельту! Мы отомстим!
Он вновь попытался пересчитать лодки, но лодки плясали на воде, и он все время сбивался. Сколько их? Пятьсот? Тысяча? И в каждой — по двое кэлпи, и все собираются мстить!
Ничего, подумал он. Я бард.
И тут он увидел ее. Она стояла на пригорке, поросшем бледной травой, и стайка золотоглазок вилась вокруг ее лица.
— Хорошо, что ты пришел, любовь моя, — сказала она тихо, но он услышал ее голос так отчетливо, словно он прозвучал прямо у него в голове, — я позвала тебя, и ты пришел! Но зачем ты привел весь мой народ?
— Дельта горит, — сказал он.
— Дельта горела не раз, — равнодушно ответила она.
— Но твой народ — он мог погибнуть. Никакой честной войны. Никогда не будет никакой честной войны, понимаешь?
— Честная война, — пробормотала она и подошла ближе, и он увидел, что ее трясет и слезы повисли у нее на ресницах. — Нечестная война… Какая разница сейчас?
— Что такое? — Он обнял ее за плечи, и плечи эти вздрагивали у него в ладонях.
— Королева умерла, — сказала она страшным низким голосом.
И зарыдала еще сильнее, так горько и бурно, что его рубаха стала мокра от ее слез.
— Все кончено, маленький Фома, все кончено… Ах, как страшно… Отпусти меня.
— Что кончено?
— Наше… не важно.
Он поставил ее на ноги, точно большую куклу. Она на миг пошатнулась, припав к его плечу, потом выпрямилась.
— Пусти меня, — сказала она чужим голосом. — Так или иначе, для меня все кончено. Для нас… Теперь я буду драться, а ты будешь петь. Иди за мной, маленький бард…
В ее нижних веках стояли слезы, скапливаясь, стекали по лицу, словно ртутные ручьи.
— А они? — Он кивнул в сторону лодок, пляшущих на темной воде.
— Они будут ждать, сколько надо. Никто не осмелится ступить ногой на берег запретного острова. Только бард.
Он разжал руки. Она сделала один неверный шаг, потом другой, пошатнулась, выпрямилась, обернулась, сказала: «Следуй за мной!» — и исчезла в зарослях. И он пошел за ней по отпечатавшейся в песке цепочке ее следов, крохотных и узких, словно ивовые листья.
Стайка прозрачных золотоглазок, стражей острова, вилась возле его головы.
Темный тоннель распахнулся, открыв себя в сплошной зеленой стене, и Фома, по-прежнему сопровождаемый облачком золотоглазок, вошел под его свод. И опять он увидел другое.
Здесь было свое время — точно стакан, наполненный чистейшей водой, стоял рассвет.
И было так:
Он оглядывался в поисках ее, но ее нигде не было видно.
Но он увидел нечто — темное кольцо, возвышающееся на поляне, плотное кольцо, словно бы деревья вдруг решили сойтись в круг, чтобы поговорить о чем-то своем, древесном.
На поляне, залитые утренним светом, стояли старейшины-фоморы.
Господи, подумал он, это же чудовища, чудовища!
От ужаса и удивления он чуть не выронил арфу.
Старейшие были темные, кряжистые, каждый выше Фомы на голову, руки, узловатые, как старые ветки, на плечах друг друга, ноги, узловатые, как старые корни, вросли в землю.
Один обернулся к нему — глаза цвета ивовой листвы, расщелина рта открыта в мучительном усилии. И, содрогаясь от этого усилия, он сказал Фоме:
— Начинай!
Фома молчал. Знание того, что он должен сейчас сделать, перетекало в него из облачка золотоглазок, вьющихся вокруг головы, из травы, ласкающей босые ноги, а старейшины обернули к нему круглые головы; круг их был тесен и скрывал нечто, до сих пор для Фомы невидимое. Но желанное, думал он, отчаянно надеясь, что, когда он сделает, что велено, все разрешится само собой.
Он взошел на пригорок и расчехлил арфу. Старейшие стояли неподвижно, по-прежнему окружая нечто, желанное и недосягаемое… Фома положил руки на струны и, когда арфа отозвалась глубоким вздохом, запел:
Он пел это и знал, что делает правильно.
И не знал лишь одного — кому и на каком языке он поет.
— Ахххх! — выдохнули старейшие хором и расступились.
Поляна поросла короткой густой травой; совсем как спортивная площадка у них перед школой, подумал Фома, и сердце у него неприятно заныло.
— Сестра-двойник, — прошептал Фома, и арфа ответила ему тоскливым звоном.
Потому что его принцесса стояла в круге, и еще одна там была, и она тоже была его принцесса. Обе — как два лесных ореха-двойняшки, как два цветка-первоцвета на одном стебле.
Фоме стало жутко.
Две дочери-сестры обернулись к нему одновременно. Одна улыбнулась ему, другая подвязала волосы боевым узлом.
Обе скинули платья и стояли обнаженные, точно белые башни.
— Аххххх! — вскрикнули старейшие, и ноги-корни поднялись и опустились в такт.
Фома вдруг понял, что им тоже страшно, что надо как можно скорее прекратить это невозможное, немыслимое раздвоение, и еще он понял, что прекратить его можно только одним способом. Он вновь запел: