Пустота, зияющая из факела ожиданием скорой гибели, заставляет тебя отвести глаза. Мгновения растянулись в века, словно во всем мире отменили само понятие времени.
Чтобы не вглядываться до одури в эту черноту, смотришь на Гарри. Звереныш еще не сообразил, нет, ему только предстоит понять.
…что это он там делает?!
Выкрикивая свои смешные угрозы, он бежал к тебе, чтобы отнять чемоданчик, символ своей абсолютной власти, — и вдруг остановился. Он тупо глядит на что-то у себя под ногами, потом наклоняется и поднимает с песка плюшевый комок. Ты завороженно таращишься на нелепую фигурку: ритуальная борода съехала на бок, выражение лица растерянное; он держит медвежонка перед собой на вытянутых руках, как змею или кусливую собачку.
А потом робко улыбается и гладит его по пыльной голове.
Чтобы только не смотреть на то, что кажется тебе невозможным, ты суетливо переводишь взгляд на трибуны. Бесстрастные лица невинных убийц искажены: кто-то по-детски завистливо таращится на Гарри, кто-то вдруг начинает всхлипывать…
А ты…
Ты вдруг натыкаешься взглядом на черное дуло факельного основания в руке, торчащей из воды, — и падаешь на колени. В левое впивается камень, боль входит в тело раскаленной проволокой — плевать! Ты никогда не был набожным, но теперь, здесь, на этой проклятой, благословенной арене ты молишься истовее, чем тысяча монахов-затворников, ты готов на что угодно, лишь бы отменить нажатие кнопки.
«Пожалуйста! — заклинаешь ты Бога, Судьбу, приведенные тобою в движение механизмы. — Пожалуйста! Не надо! Пожалуйста!»
Ты так и замираешь в своей молитве — мотылек, пришпиленный булавкой осознания на разделочной доске свершенного.
Волна, вызванная падением каменного «пламени», наконец-то добирается до берега и ударяет в него, распадаясь на мириады соленых капель.
…последним из всех, кто находится сейчас на стадионе, ты понимаешь, что ракеты не вылетят — и причины, по которым это случилось, для тебя уже не важны. Ты шепчешь: «Благодарю Тебя, Господи!» — и улыбаешься безумной улыбкой счастливого отца, услышавшего, что у него родилась двойня.
Ты еще не знаешь, что месяц спустя на месте очередного выпавшего молочного зуба у Гарри вырастет первый постоянный. Что примерно тогда же в Ваштоне, в Белдоме всея Земли, Президент Гарри объявит об окончательной отмене рабства.
Всё это потом.
Потом.
…а завтра тебя, разумеется, ждут розгалики.
Киев, июнь 2002 — март 2003
Антон Первушин Одноглазый волк
Флокен спустился в жилой бункер только под утро. Протопал по слабо освещенному коридору, на ходу сдирая с себя грязную потную одежду, ввалился в свою комнату, всхрапнув, упал на застеленную кровать. Потом, отдышавшись, перевернулся на спину, чувствуя, как отходит, отпускает тело судорога напряжения, расслабляются мускулы, исчезает дрожь.
Ночь выдалась тяжелой. Волки, совсем обнаглев, лезли сворой прямо на заграждения. Их косили из пулеметов, а они все лезли и лезли по телам друг друга, а потом все-таки не выдержали, отхлынули, убрались, поджав хвосты и огрызаясь, в дюны, и более не показывались.
— Есть будешь? — спросила Лия.
— Буду.
Она принесла ему четыре ломтика копченой рыбы в алюминиевой миске и кружку подслащенной воды. Не вставая, он стал жадно есть.
— Ты пойдешь на Утренний Ритуал?
— Нет. — Он доел рыбу и поставил миску на пол. — Не пойду.
— Вожак-Волкодав будет недоволен.
— Плевать! — Он снова с безразличием смотрел в потолок.
Лия подошла к кровати, остановилась, глядя на Флокена сверху вниз.
— Ты уже третий раз на этой неделе пропускаешь Ритуал. Ты хоть понимаешь, что о тебе могут подумать?
— Помолчи, — сказал Флокен. — Я устал, очень устал.
— А я не устала?! — закричала вдруг Лия. — Я, думаешь, не устала?! Думаешь, приятно мне слушать, что говорят о тебе люди?! Думаешь, мне нравится краснеть за тебя перед Вожаком? Думаешь… — Она кричала все громче, с каждым словом распаляя себя больше и больше, сыпля ругательствами и брызгая на Флокена слюной.
Он не слушал; он смотрел на свою жену и удивлялся, недоумевал: что же такое он нашел в ней в свое время? Ведь ничего, совсем ничего не осталось от той девушки, пусть и не красивой, но симпатичной, милой и доброй. Теперь перед ним была старуха с бесцветной кожей, обтягивающей череп, ввалившимися щеками и растрепанной грязной копной волос. Она замолчала, и он вздрогнул от наступившей вдруг тишины.
— Дура ты, — сказал он, поворачиваясь лицом к стенке. — Всегда была дурой.