Выбрать главу

— Семен Андреевич! Товарищ Кунафин! С моей стороны тоже следует заявление: я считаю, что после того, как Бондарин сообщил нам о своем решении, продолжать работу нашей комиссии не имеет смысла. Поэтому я лично ни на одном заседании, если они все-таки состоятся, присутствовать не буду.

Сеня Суриков сказал, как будто и не слышал Корнилова:

— Назначай заседание, Кунафин! Утвердим резолюцию большинством голосов, а на том уже действительно кончим.

— Назначаю на послезавтра, на пять вечера, в этой же комнате. Все слышали? – спросил Кунафин.

Спустя несколько дней, поднимаясь по лестнице в свою квартиру, Корнилов услышал, как хлопнула дверь, кто-то спускался по лестнице ему навстречу, и нос к носу он встретился с товарищем Суриковым.

Корнилов остановился, вытаращил глаза на Сеню, тот медленно ступал со ступени на ступень, лицо было у него скорбным.

Лицо Сени неизменно выражало готовность к действию, если же кто-то вступал с ним в разговор, у Сени тотчас возникал позыв этот разговор прервать и бежать куда-нибудь, по какому-нибудь делу, но он все равно оставался на месте и продолжал разговаривать, тем самым как бы оказывая собеседнику пусть и не очень значительное, а все-таки одолжение.

Но тут было скорбное лицо, неподвижно скорбное, и ничего больше.

Корнилов поздоровался, Сеня сказал в сторону:

— Да-а-а. Да-да. Конечно.

Нина Всеволодовна загадки не открыла:

— Был... Дела... У товарища Сурикова, ты знаешь, везде дела...

Корнилов не настаивал, он ждал, что Нина Всеволодовна сама расскажет, чего ради к ней приходил Сеня.

Она подала знак своего расположения – погладила его по голове... Благодарность: он ни о чем ее не спрашивает.

Еще через день она сказала:

— Подожди... Я подумаю, соберусь с мыслями, с чувствами, с воспоминаниями. – И опять погладила нежно.

— Ты что-то вспоминаешь? – спрашивал он.

— Так много, то и не знаю что...

— Ты молчалива.

— Сегодня ты уйди от меня пораньше. Хорошо? Сегодня мне хочется быть одной...

Но ведь и так было, как было до сих пор – он прикасался губами к мизинцу на ее ноге, она пугалась: она ужасалась:

— Зачем, зачем?! Разве можно?

— Но ведь это тоже ты!

Или же он объяснял ей, в который уже раз, что красивая сильная умная женщина – это высшее достижение природы, самый совершенный и удивительный организм, который она создала, а поэтому в мире есть два чуда: сама природа и высшее ее достижение.

— Ты об этом знаешь? – спрашивал он.

— Иногда догадываюсь...

— Женщине настоящей – обязательно нужно на час, на два, три быть погруженной в самое себя. Ощущать свою кожу, цвет своих волос, слышать свой голос, видеть себя в зеркале, все это, отрешившись от хлопот, от забот, ото всех мыслей, кроме разве очень неторопливой мысли о самой себе... – говорил Корнилов.

— Ты-то откуда это знаешь?

— Знаю, я же был натурфилософом.

— Но все окружающее, все окружающие нас люди, дела и хлопоты никогда не дают нам этих двух-трех часов. Часа не дают... Минуты не дают даже мне, нигде не работающей.

— А я? Я ведь это же твои и два, и три часа! И двенадцать часов. И вся наша жизнь. Теперь!

Значит? Значит, это было что-то временное в ней, что он должен спокойно и рассудительно переждать и пережить. Она, может быть, и с Лазаревым становилась иногда такой же? И Лазарев это умел пережить, с этим справиться?

Корнилов еще больше, еще усерднее стал работать в КИС.

Толк был таков: ты прикладываешь к работе усилия и от этого ее становится все больше и больше. Еще больше усилий – еще больше работы. И меньше времени для собственных чувств и сомнений в своей судьбе. Ведь труд сделал человека человеком, вот и утешайся этой судьбой.

Все оставалось на своих местах в квартире Нины Всеволодовны, все без перемен: фикус в кадушке с черной-черной землей, герань в горшочках на подоконнике, столик с несколькими забавными фигурками немецкого фарфора, голландская печь с черными чугунными дверцами – большой и маленькой, лист железа на полу с пятнышками, их оставили раскаленные угли, которые когда-то Нина Всеволодовна, может быть, и сам Лазарев, выгребая кочергой в совок, уронили на пол... Еще книжный шкаф с энциклопедиями на русском и других языках и шкаф поменьше – с классиками художественной литературы. Фотопортрет Лазарева в простенке над комодом старинной работы.