— Мне пора.
Но не уходил, топтался на месте, словно ждал, что Дыйканбек даст ему разрешение. Чудак, шел бы себе, кто его держит? Дыйканбек, однако, молчал, и Балтабай наконец повернулся, позвал сынишку, который играл неподалеку на песке:
— Бакыт, идем, сынок.
Дыйканбек только теперь заметил мальчугана, который, конечно, должен был, как всегда, вертеться поблизости от отца. Бакыт встал и подбежал к ним. Ухватился за руку Айны и запрыгал на месте, как прыгает иной раз от избытка жизненных сил жеребенок-стригунок.
— Ты, папа, иди, а я останусь с мамой, — сказал он.
Трудно было понять по виду Айны, впервые ли так назвал ее малыш или и она и мальчик уже привыкли к этому: ведь родной своей матери Бакыт не знал и вряд ли мог в свои три года додуматься, что мама должна жить вместе с ним и с отцом. Впрочем, Айне это, кажется, не понравилось. Дыйканбек скорее был растроган, чем удивлен или смущен, но Балтабай, тот растерялся и даже испугался.
— Идем, Бакытчик, — он взял мальчика за руку и попытался увести, но не тут-то было: Бакыт заупрямился, уперся и не отпускал руку Айны.
— Не пойду. Хочу остаться с мамой.
Айна заговорила, и голос ее чуть-чуть дрожал:
— Вы идите, Балтабай-агай, оставьте его со мной. У меня сегодня все уроки после обеда.
И она прижала малыша к себе.
Балтабай молча повернулся и ушел в класс. Дыйканбек не знал, о чем говорить, и молча стоял возле Айны. Выручил его звонок. Он тоже отправился на урок. Айну с Бакытом окружили ребята.
У Дыйканбека был урок рисования в седьмом классе. Он повел ребят на высокий берег Чу и начал объяснять, что значит рисование с натуры. Тенистые предгорья раскинулись перед ними. Сегодня Дыйканбек впервые нес с собой этюдник. Когда он установил мольберт и взял в руку кисть, сердце забилось от волнения и радости, словно он вновь обрел нечто давно утраченное и очень дорогое. Он начал писать затененную лощину на левом склоне Кара-Тоо, рассказывая ребятам о приемах живописи, и краски ложились так точно, так хорошо, что он скоро совсем забыл об учениках, замолчал и работал увлеченно, не замечая времени. Он спешил закончить этюд, пока тени не сдвинулись, пока лощина не изменила свой вид. Вдохновение пришло неожиданно, оно подгоняло, подстегивало художника, и ему казалось, что он сам растворяется в своих красках… Когда он наконец поднял голову и огляделся, то увидел замерших от удивления и восторга ребят, которые следили за его работой.
— Агай, вы настоящий художник! — сказал кто-то из них, а остальные зашумели, соглашаясь с этим.
Дыйканбек же впервые за много времени испытывал глубокое и полное удовлетворение. «Нашел, нашел!» — повторял он про себя.
Посмотрев на часы, он сообразил, что ребятам надо бежать на последний урок, и отпустил их, а сам поднялся повыше и долго-долго глядел на снежные вершины Ала-Тоо, вспоминая раскинувшиеся почти у самых снегов зеленые джайлоо, усыпанные невероятным и прекрасным множеством цветов. Сколько раз видел он эту красоту и не мог насытить восхищенного взора… Почему он не взял с собой этюдник, когда собирался на Кек-Джайык? Ему вдруг показалось, что он может здесь, сейчас, воспроизвести картину, которая завладела его воображением. Он установил мольберт. Ведь вся красота Кек-Джайыка в памяти как на ладони. Горы кольцом окружили пестро-зеленое море травы и цветов, и над этой ослепительно-яркой, светлой зеленью сразу начинается кольцо зелени темной-темной — горные леса. Пастухи не ставят юрты на этом джайлоо, не пасут на нем скот, и трава храпит яркость, не желтеет до осенних морозов. Словно бы уговорились люди оберегать красоту природы. За все лето на джайлоо раза два или три устраивают праздничный отдых — с кумысом, с конными играми, с борьбой. От кумыса разгораются багровым румянцем и без того не бледные лица табунщиков. Шумно и весело на джайлоо. На лесистых склонах, там, где деревья пореже, пасутся кони, сочно похрустывая травой: чабаны покрикивают на овец, перегоняя их с места на место, а овцы отвечают резким блеянием. По утрам и по вечерам доносятся из предгорий, оттуда, где заросли молодого ельника непроходимы ни для пешего, ни для конного, крики косуль.
Особенно красиво на Кек-Джайыке в предвечерние часы… Дыйканбек и сам не заметил, как взял кисть в руку. Ему хотелось написать не просто пейзаж, нет, он всей душой желал, чтобы на картине была жизнь в ее многообразном движении. Вьется из тундюка белой юрты, поставленной под деревьями, тонкий синеватый дымок и подымается все выше сквозь густую темную зелень. В стороне от юрты, в ложбине, натянута длинная коновязь; гнедой жеребец ходит кругами, загоняя в ложбину свой косяк, и стелются по воздуху его длинный темный хвост и густая грива. Тут и табунщик на своем верном укрючном коне и с укрюком в руке; зычному крику его откликается горное эхо. Молодухи с ведрами идут к коновязи — доить кобылиц. Солнце освещает красноватым светом вершины гор, воздух тих и прозрачен. По дну ложбины, в которой устроена коновязь, бежит неширокая, но бурная речка, вся в белой пене, и к речке этой стекают говорливыми светлыми струйками многочисленные ручьи из-под огромных красных валунов, разбросанных среди старых елей на крутом склоне. Кобылицы у коновязи тянутся к своим жеребятам; отделилась от косяка и поскакала куда-то в сторону легкомысленная, еще не жеребившаяся молодая кобылка, но косячный жеребец, зло прижав уши, живо пригнал ее назад…