— Теперь спи, девочка! Пока ты не выспишься хорошенько, я никуда от тебя не уйду. Не бойся.
Она уснула сразу, разомлев от горячего. А седоволосый не стал есть. Он сел в кресло рядом с диваном, на котором спала девочка, и как-то весь опустился, замер с видом горестным и опустошенным. Потом сказал негромко: «Да, все ушло… Все кончилось…» — и снова погрузился в себя, машинально раскачиваясь из стороны в сторону.
Причина для горестных размышлений у него была, и причина такая, которую ни один человек предотвратить или устранить не в силах. Нынче исполнилось четыре месяца с тех пор, как он похоронил жену. Они с дочерью ездили на кладбище. Он бывал там часто, оставлял на могиле цветы… Сегодня ни он, ни девочка, сидя возле могилы, от которой подымался запах влажной земли, не плакали. Девочка встала со скамейки, обняла отца и, положив голову ему на плечо, долго стояла так, широко раскрыв сухие немигающие глаза. День клонился к вечеру, когда они уходили с кладбища. На западе сгущались темные грозовые тучи и вскоре затянули все небо. Ветер утих, и на землю упали первые редкие и крупные капли дождя. Прежде чем уйти от могилы, мужчина взял с нее горсть земли и отбросил в сторону, исполняя стародавний обряд. Деды и отцы верили, что тем самым облегчают потустороннее существование умерших. Девочка повторила движение отца. Смерть матери для нее не сразу стала реальностью. Мама всегда была с ней, всегда они жили вместе… Лишь постепенно осознала девочка тяжелую правду, воплощением которой стал для нее могильный холм. Она плакала и страдала и, наверное, без всякого страха, наоборот, с радостью согласилась бы живой лечь в гроб рядом с матерью, чтобы только снова быть с нею вместе.
Отойдя немного, отец и дочь обернулись и посмотрели на оставшееся позади кладбище. Отец, понурившись, вел дочку за руку. Дождь участился, перешел в ливень. Мужчина взял девочку на руки, завернул ее в свой плащ и побежал.
Судьбы человеческие сходны, по крайней мере, в одном — чередовании высоких взлетов, когда звезда твоей жизни подымается высоко и ярко освещает твой путь, и периодов, когда звезда эта опускается низко, тускнеет, отдаляется от тебя, и ты бредешь неуверенно, полный сомнений в правильности и нужности выбранной тобою дороги. Именно такое время переживал теперь седоволосый. Бремя несчастья придавило его своей тяжестью так сильно, что порой ему казалось, будто он упал в глубокую яму, во тьме которой не хочется ему даже пальцем шевельнуть, чтобы выбраться. Ясные, светлые звезды видны далеко вверху; иногда они напоминают ему о былом счастье, о тех днях, когда и его звезда стояла высоко над головой. Да, он был счастлив, очень счастлив; у него была известность, он любил, жажда жизни переполняла все его существо, и он тогда ни секунды не задумывался над тем, что может потерять, утратить свое счастье. И только теперь понял, что не умел ценить его. Прежде всего не ценил свою преданную, любящую, отзывчивую жену — сознание этого жгло его днем и ночью, не давая ни минуты покоя. Он знал, что от его болезни нет лекарства, знал, что утраченного не вернуть, остается лишь покориться судьбе. И он покорялся, стараясь сохранять хотя бы спокойствие. Будущее представлялось ему длинным рядом черных точек, последняя из которых вряд ли окажется самой большой и заметной.
Он все сидел в кресле и вспоминал. А за окном бушевал ливень…
Дыйканбек много часов работал без отдыха. Поздно вечером запер он мастерскую и ушел домой, но ему было невмоготу одному в пустой квартире, хотелось к людям. Безуспешно стараясь собраться с мыслями, он стоял и улыбался, полный радостного волнения. Сегодня нет в мире человека счастливее его. Он закончил полотно, замысел которого с давних пор не давал ему покоя. Сколько труда он вложил в эту картину! Он, только он один знал сильные и слабые стороны своей работы и не сомневался ни секунды — картина удалась ему, он воплотил в линиях и красках то, о чем мечтал.
«День бахчевника» — так назвал он свою картину. Ранняя осень в Чуйской долине. Ночью шел дождь и кончился только на рассвете. В западной части неба еще держатся обрывки темных туч, словно обведенные красно-золотым контуром солнечного света. Влажно блестит на солнце вымокший за ночь соломенный шалаш бахчевника, а над всей бахчой курится легкий туман. На передке пароконной арбы, полной золотых спелых дынь, заботливо уложенных на подстилку из свежего зеленого клевера, восседает с вожжами в руках загорелый, крепкий старик. Лицо у него счастливое и одновременно озабоченное. Он слегка склонился с арбы к молодой красивой девушке — что-то наказывает ей перед отъездом. Скорее всего наставляет, как надо караулить бахчу без него. А девушка… Кажется, что ее босые легкие ножки с трудом стоят на месте. Бахчу сторожить ей не впервой. Чуть заметная досада написана на озорном и своевольном лице: да уезжай ты спокойно, знаю все сама… Девушка вступила в пору расцвета своей красоты; немного рассеянный взгляд ее больших глаз говорит о том, что она в эти минуты сосредоточена не на отцовских наставлениях, а на чем-то совсем ином: то ли на собственных мыслях, то ли на том, о чем поет свою песню джигит, который стоит поодаль на холме. Запряженные в арбу лошади, пасшиеся всю ночь на сочном клевере, готовы тронуться в путь и, кажется, в нетерпении перебирают ногами. Ослепительно сверкает снег на вершинах Ала-Тоо, и все предвещает ясный, жаркий день.