У женщины неожиданно хлынули слезы. Точкин пододвинул к ней чашку с чаем, она жадно отпила несколько глотков, немножко приободрилась, вновь заговорила:
— Денег не брал, но от угощенья не отказывался, боялся хозяев обидеть. А у нас под угощением чаще всего понимают выпивку. Войну прошел — водки в рот не брал, а тут соблазнился. Сначала изредка и слегка, только повеселеет, раскраснеется, потом зачастил, стал закладывать гуще. По утрам вставал бледный, хмурый, неразговорчивый, словно после болезни. От еды отказывался, перед уходом в кроватку дочери забывал заглянуть.
Теперь и соседи приглашали реже, поняли: не те руки стали у человека. Завел дружков на стороне, с ними пропадал вечерами. Я всполошилась, просила, молила, плакала, грозилась пожаловаться самому директору. Но дело далеко зашло, он только пьяно бубнил: «Один я, што ли? Видела, сколь народу около пивных, больше, чем в театре». А когда уводила с попоек, грозился: «Не смей следить за мной, ушибу!» — И однажды поднял на меня руку. Явился на квартиру с каким-то дружком и уже с порога заорал: «Опять шпионишь за мной, рыщешь по городу? Сколько раз предупреждать!» — И с силой ударил меня по лицу. Замахнулся во второй, хлестнул еще больнее. Я упала. Проснулась, увидела такое дочка, испугалась, закричала нечеловеческим голосом, Яков замахнулся и на нее…
С того дня наша дочка стала заикаться. К каким только докторам я не обращалась, в каких поликлиниках не была, даже в Москву возила, показывала крупным специалистам. Большинство советов сводилось к тому: изменить обстановку. Да я и сама потом убедилась в этом. Перед школой увезла ее в деревню к родственникам. Девочка нашла подружек, играла, шалила. Я смотрела на нее, плакала от радости: она окрепла, повеселела и почти перестала заикаться. Пойдет в школу наравне с другими детьми… А приехали домой, увидела вечером отца пьяным — снова…
Женщина долго не могла успокоиться, проглотила какую-то таблетку, закашлялась, судорожно поднесла чашку к губам.
— Прогнала я его из дому. А он, ровно пес бездомный, караулил меня около фабрики, умолял: «Уедем отсюда куда-нибудь подальше, чтобы ни одного знакомого не было. Брошу, клянусь тебе, брошу!» Мне и на дочь смотреть больно, и его, подлеца, жалко. А тут как раз приехали представители из Красноенисейска по найму рабочих. Решила последнюю возможность испробовать, согласилась, поверила клятве. Приехали сюда. Год продержался, в ударники вышел. Дочка стала хорошо учиться. И вот снова покатился по старой дорожке, кажинный день пьяный. — Она посмотрела на присутствующих с нескрываемой надеждой: — Дорогие братья саперы, помогите поставить человека на ноги! Может, лечить его надо, может, проучить как следует. Невмоготу жить дальше. Не о себе пекусь, дочку жалко, на всю жизнь калекой останется…
Наступила тишина. Точкин переводил вопросительный взгляд с Генриха Юркина на секретаря парткома, на управляющего: надо же что-то делать, помочь.
Скирдов подошел к плачущей женщине, бережно усадил ее на стул, затем обратился к мужу:
— Яков, как по батюшке-то?
— Терентьевич.
— Яков Терентьевич, что вы там на полу нашли? Взглянули бы на своих соратников по оружию.
Тот окинул затуманенным взглядом сидящих, дольше других задержался почему-то на подполковнике Веденине, и на лице Якова появилось смятение, испуг. Он непроизвольно выпрямился, вынул руку из кармана, одернул пиджак, пригладил спутанные волосы, подошел к офицеру, видно, хотел отрапортовать, но получился бессвязный лепет:
— Товарищ подполковник… сапер я… на минном поле, под Прагой… рука вот… — Потом повернулся к управляющему, опустился на колени: — Спасите… Обещаю…
— Встаньте, Яков Терентьевич. Спасение от вас самих зависит.
— Встань, Яков, — вступилась и жена, — поклонись саперам, попроси прощения.
Яков неуклюже поднялся, сделал общий поклон и, пошатываясь, направился к выходу. Следом за ним подалась и жена.
Присутствующие забыли о чае, тихонько, незаметно начали расходиться, будто в чем-то виноватые. Остались у сияющего золотистой улыбкой самовара Скирдов, Таранов, Юркин, Точкин, Князев, приезжие офицеры.