— А что, если нам в Архангельское рвануть, сирень зацвела, сейчас там чудесно… Возьмем такси, у меня есть «двадцатка»! — сообщила радостно.
Архангельское? Что за нелепость! Вера чуть было не фыркнула пренебрежительно. Но замешкалась, Наталья врасплох ее застала, поймала, приперла к стенке. Архангельское… ну же, припомни, как сирень пахнет, чувствуешь ее влажность, след на губах оставляющую? И начало сумерек, по-летнему уже светлых, призрачных…
Вера молчала. Пыталась и не могла к себе достучаться: так все же хочется? Как, в самом деле, пахнет сирень?
Отказывать она умела, в просьбах, в чувствах, но тут ослабела от новой для себя нерешительности. А это значило как бы поражение свое признать — перед кем? — перед Натальей, одинокой, неудачливой, выпустившей из неловких, дырявых рук все дары судьбы и — надо же! — не уставшей желать, рваться к радости.
Если бы в Вере хоть какой-то отклик нашелся, но она полную глухоту ощутила в себе — как позор, который следовало скрыть. И что ты делала, чего добилась, — могла спросить ее Наталья, — к чему свелись твои усилия, если такая опустошенность в результате их.
Еще мгновение, и Вера бы призналась: а почему нет? У всех накапливается. Возрастная же разница между ней и Натальей сузилась настолько, что и вспоминать было бы смешно, а это само по себе, объем прожитого, пусть по-разному, неизбежность потерь уже могли стать толчком — к чему?
Теперь, вспоминая, понять надо было: отчего тревога и есть ли в чем вина? Не поехала, отказалась от Архангельского? Ну, что бы вышло от такой поездки? Наверняка ничего хорошего. Попытки такие делались и чем кончались? Виновата, что упустила, не распознала Натальину болезнь? Но Наталья давно выглядела неважно, что являлось вообще-то закономерным при ее образе жизни. Вера ее предупреждала и оказалась права. Да-да, права — в этом находила удовлетворение. Но ведь не злорадство! Зачем в таком ее подозревать? Уж сама она не должна на себя наговаривать. А если подумать…
Если подумать — ужаснешься себе. И что может быть коварней такого занятия — требовать от самой себя п р а в д ы. Настаивать, не отступать? Тогда уж слушай, принимай. Смерть Натальи принесла — страшно вымолвить — облегчение. До того предвидела, знала свою правоту, но окончательной уверенности еще не было. Опасение сквозило, что, хотя логика существует, есть причины и есть их следствия, тем не менее жизнь шире, разнообразнее, неожиданней, и способна, и любит ошеломлять. Зачем? Чтобы доказать свою власть над человеком, особенно над тем, кто ее боится, надеется обхитрить. А она, Вера, что ли, хитрила?
Ну не знаю, не знаю… Мы живем, наблюдаем, сопоставляем, думаем, делаем выводы и надеемся, что правильные. В сознании собственной правоты предъявляем требования к себе, к другим. К другим — чуть жестче. Когда мы правы, мы беспощадны, безжалостны, не замечали? А вдруг правота наша не полная? А может быть, в отношении других ее, нашей правоты, и вовсе нет?
ПОСЛЕ ПРАЗДНИКА
Естественно, что, когда Ира Волкова наконец вышла замуж, у избранника ее собственной жилой площади не оказалось. Естественно, все, что было, он оставил первой жене. Естественно, Ире, как победительнице, разлучнице, злодейке, следовало запастись терпением и верой-бесстрашием, чтобы хватило на двоих — и ей, и ее любимому.
В квартиру на Старом Арбате Петя Орлов явился с пишущей портативной машинкой, своим портретом, подаренным приятелем-художником, маслом, на картоне, но в хорошей добротной рамочке, в портфеле бритвенные принадлежности и свернутые туго джинсы. Прожил Петя на свете тридцать восемь лет, чуть располнел, облысел, зато отпустил усы и полагал, что на многое еще способен.
— Мой дорогой… — шепнула Ира, прижавшись к Петиному кожаному пиджаку, и тут же отпрянула, крикнула в бесконечность темного гулкого коридора: — Мама! Это мы. Пожалуйста, познакомься…
Но Маргарита Аркадьевна не спешила. Хватило воли, выдержки. И появлению ее предшествовал шум спускаемой в туалете воды, громыхание дверной задвижки, с которой она якобы боролась, преувеличенное шарканье разношенных тапочек.
Ее ждали, и вот она приблизилась к ним. Вгляделась. Волнение следовало скрыть, и потому она прищурилась, разглядывая будто что-то за их спинами.
— Дверь-то можно было прикрыть, — произнесла. — Дует!
И прошествовала налево в большую, но все равно тесную кухню. Высокая, громоздкая, в пестром до полу халате, устрашающе победоносная. Так со стороны казалось, В висках же у Маргариты Аркадьевны стучало.