Выбрать главу

Здесь… можно было на широкую ногу, с шиком отметить юбилей, свадьбу, получение почетной награды, премии. Можно было кофе остывший тянуть, заполнять пепельницу окурками, отодвигаясь терпеливо, пока, уборщица обмахивает мокрой тряпкой пластиковый стол. Можно было заглянуть на минутку и застрять до позднего вечера, вплоть до закрытия. Можно было войти, с порога обвести все, всех тоскующим взглядом — и рвануть, сбежать отсюда с твердым намерением — никогда-никогда больше! — не показываться тут.

Здесь неплохо, даже отлично кормили. Обедали, ужинали, снова ужинали нередко те, кто никакого отношения к Дому не имел, не являлся членом ни одного из творческих союзов, что не мешало им заказывать осетрину, семгу, икру. Иной раз здесь напивались, но, как правило, без драки, уводимые в скорости более крепкими, стойкими коллегами. Здесь же демонстрировали полное равнодушие к спиртным напиткам те, кто «завязал». Здесь, в куцых обтертых пиджачках, дрянной обувке, скованные, косноязычные, возникали одареннейшие, талантливейшие личности. Здесь же всеми гранями раскованности, процветания сияли, сверкали одетые не столько как денди, сколько как хлыщи, тоже, между тем, общепризнанные дарования. Всего здесь было навалом, вперемешку, якобы без разбора, а вместе с тем хотя и не всем знакомый, «гамбургский счет» ставил незримо каждого на свое место.

Возникали такие отметины даже в смачно жующем Дубовом солидном ресторанном зале. Черт возьми, драматург, чьи пьесы, круто заверченные, с неизменной оптимистической концовкой, опоясали чуть ли не все сценические площадки, вдруг незаметно, по-воровски вскидывал от вырезки (чуть, Манечка, с кровью) взгляд сальериевского накала в сторону совсем неприметного, двигающегося боком, точно преодолевая сопротивление ветра истории, сочинителя коротких, малооплачиваемых, туманных или вовсе расплывчатых в акцентах рассказов, которые он к тому же и выдавливал из себя штуки по три в год. И надо же, какие несоответствия! Сочинитель рассказов проходил мимо драматурга с полным равнодушием, не узнавая, в то время как драматург провожал сочинителя ненавистно-влюбленным взором, пока тот не исчезал с глаз. Вырезка, аппетитно дымящаяся на тарелке, вдруг казалась безвкусной, хотя — что там разводить? — у драматурга имелся свой крепкий зритель, и неизвестно, стал ли бы еще он, на другом воспитанный, рассказы сочинителя читать…

— Как, Маша, если судака-орли, получится? — спросил Ласточкин крупную официантку, в крупных дорогостоящих серьгах, известную в Доме литераторов не меньше самого знаменитого поэта, и поглядел на нее снизу вверх, в меру балованно, в меру искательно, как полагалось  с в о е м у  клиенту.

Маша вздохнула, то ли сокрушаясь возможной неудачей, то ли осуждая, устав от всех этих претензий  в с е х  этих посетителей, двинулась валко, крупно в сторону кухни и снова вернулась, не больно спеша, держа раскрытый блокнот перед грудью:

— А что на закуску?..

«Надо было в забегаловку, в кафе-мороженое, наконец», — Ласточкин подумал. Два бокала сухого, зачерствелое до скрипа пирожное, кисель, компот, антрекот — неважно, все бы сгодилось. Но вот же, сюда притащился, надеясь чем поразить? Собираясь доказать, что по его «Ручейку» уплывать — да-ле-ко-о! — удается? Кому доказывать?

Морковкина, впрочем, держалась спокойно, не интересовалась едой, питьем, ничем вокруг особенно не интересовалась — смотрела на Ласточкина без смущения, с прямотой, обоснованной в ней самой, вероятно, чем-то привычным, несомненным, что от Ласточкина ускользало.

— Ты — молодец, — произнесла, подытожив будто свои размышления.

И Ласточкин, как обычно, поймался. Такие замечания, произнесенные пусть вскользь, даже формально, всегда его пробуждали, заинтересовывали. О себе он не уставал слушать, как, кстати, большинство людей и, пожалуй, все поголовно представители творческих профессий.