Теперь вдруг вспомнилось: как она, мама, тогда решилась? Муж, отец Валентины, умер, единственная дочь из родного Калинина в столицу подалась, и с фабрики мама ушла, где восемнадцать лет проработала, получала скромную пенсию. Но хватило, значит, духу выждать. «Котя прав» — так ответила на дочкин клич. Рискнула. Могла дочь обидеться, отдалиться, но вынуждена оказалась повзрослеть, принять на себя груз взрослой ответственности, груз жены. Так мама решила, сумела. А вот сейчас Валентинин черед настал, и она сама сумеет ли?..
— На ужин сырники сготовим? — Мама спросила буднично, не представляя, в какие дали забралась мысленно ее дочь.
— Давай, — дочь оттуда, из далей, откликнулась. — Татка обедала? И не звонила?
Валентина смотрела в окно. Вчера — ну ей-богу! — она открывала форточку, оглядывала двор, найдя среди копошившихся в снегу малолеток Татку с жестяным пестрым игрушечным ведром, звала: «Домой!» Дочь, закинув голову в шерстяном шлеме, отвечала: «Мама, посмотри, какие у меня куличики».
Валентина вздохнула:
— А Леша с катка не приходил?
И отвернулась, чтобы мама лица ее не углядела. Стыдно, какая-то глупая жалостность к себе. И толком не объяснить. Точно не знала она сама той Валентины, у которой дочь выходит замуж! Да, конечно, довольна должна быть. А Валентина, другая, оставалась молодой, беспокойной, взбалмошной. И ей захотелось — внезапно до слез захотелось притиснуть к коленям годовалого, слабо еще стоящего на ножках ребенка — с в о е г о.
Та же, первая, довольная, Валентина хмыкнула: ну ты даешь!
За ночь внезапно навалило снега, и теперь он, розовый, сверкал на солнце. Татка подносила его к лицу горстями и нюхала. Они гуляли с Митей в парке. Было так хорошо, что для остроты ощущений хотелось к чему-нибудь прицепиться, придраться к Мите, чтобы он с очевидным испугом в зеленовато-карих глазах убегал, отмахивался от грозящей ссоры, а она, Татка, наблюдая его метания, убеждалась: да, любит.
Она нуждалась в таких подтверждениях. А вместе с тем ее чувство к Мите разрасталось тогда, когда он, потеряв терпение, вдруг замыкался, делался холодным, чужим, бесстрастно вежливым; тут вот она готова была к нему броситься, повиснуть на нем. Но он уходил. Она глядела ему в спину, не двигаясь, продлевая сладкую свою муку, не разрешая себе кинуться за ним вслед, зная, уже точно зная, что тоже лю-бит.
Это были дурные игры, она понимала. И не могла удержать себя. Жизнь, мир вокруг волновал, тревожил, и, наэлектризованная этим током, она смеялась, дерзила, нарывалась на неприятности, желая, умирая от любопытства, узнать: кто же я?
При этом со стороны она себя не видела. Клубок, постоянно мелькающий, запутывающийся в ней самой, не давал возможности вглядеться в себя спокойно. Она держалась наступательно, задиристо, оказываясь таким образом вдвойне беззащитной, беспомощной, как и бывает обычно в молодости. За ней следили, ее оценивали, она же трепетала, захлебывалась от новизны всего, притворяясь, что уже повидала предостаточно.
То же, быть может, испытывают лунатики, ступая с бесстрашной твердостью по краю карниза. Они решили с Митей пожениться, но ни свадьба, ни то, где, как они будут жить, ее почти не занимало. Занимал момент, вот сейчас… В азарте она могла все поставить на карту, проиграться и глазом не моргнуть. Ничуть не страшно. Ведь страшно-то тем бывает, кто о завтрашнем дне тревожится, беспокоится о мнении окружающих: как-то они это все будут обсуждать? Татка же вокруг никого не видела. Была она, и был Митя. Только двое. Извне ничего не привносилось. Такое существование могло длиться лишь миг.
И миг длился. С прошлого года. С к а р т о ш к и, куда отправился их курс. Начальное ухаживание за ней Мити, можно сказать, мало чем отличалось от чувств к ней Вовки Петракова в старшей группе детского сада — тот тоже то задирался, то конфету совал в замусоленной обертке. Так что опыт у нее был. Она оглядывала этого самого Митю презрительно, сощурясь.
И поворот случился из-за пустяка. Никто ее не обидел, не растянула она лодыжку, ни от чего он ее не спас — просто на лавочке в сумерках она сидела, Митя подошел, присел. Просто, тихо. Она болтала ногой в кроссовке, он сучковатой палкой чертил что-то на земле. Заговорили. Одновременный вздох облегчения: ни он, ни она ничего из себя не корчили. Вместе встали, прошлись до дверей общежития и разошлись до утра.
Она спала прекрасно. Без сновидений, как убитая. Проснулась, умылась холодной водой, брюки натянула, надела кроссовки, вышла. Он стоял у крыльца. Лицо его за ночь будто обострилось. Она вдруг поразилась, какой он красивый. То есть не то чтобы, конечно, красавец писаный, но ей, она подумала, даже нравится, что нос у него, как клюв, книзу загнутый, волосы на лоб падают, их много, а шея смешная, тонкая-тонкая в сравнении с широченным разворотом костлявых плеч.