Выбрать главу

«Смерть во мне», – сказала Габриель. Я впервые слышал такое. Никто не говорил со мной так в лоб, без обиняков. Принято кружить вокруг да около, когда речь идет о смерти. Хитрить. Ходить окольными путями. Но вот так прямо заявить: во мне! И это говорит совсем еще юное существо, любящее музыку, живопись, пьющее кофе на террасе, залитой октябрьским солнцем. Воздух прозрачен в течение целого дня, ни облачка, ни дождинки; на фоне темного плюща – желтые хризантемы. Так и представляется, что это кусок рая: дорожка между деревьями, поблескивающие цветы, кладбище, солнце укладывается спать на ночь, птицы, еще короткие тени крон в тихих аллеях, по которым мы бесшумно бредем. Рай – это один миг, следующий за другим, когда тебе ничто не угрожает, когда вот так светит солнце, когда мы знаем, что уснем вечером на нашей лужайке-постели.

– Хотите пить?

– Нет.

– Не озябли? Хотите, я схожу за чем-нибудь теплым, приготовлю кофе?

Вот уже несколько дней, как я не читаю, не пишу больше одного-двух часов по утрам, пока она спит. У меня давнишняя привычка рано вставать, стоит первым проблескам зари скользнуть по шторам, спускаться на первый этаж, открывать окна в сад, розовый под розовым солнцем в этот час суток, когда ветер еще не поднялся, а птицы начинают подавать голоса среди недвижных стволов и веток. Что же я все-таки писал все эти дни? Обрывки неких историй. Описывал встречу с Габриель, набрасывал ее словесный портрет, заносил в тетрадь ее рассказы о Матьё и американце, бросившем ее. Они познакомились, делая репортаж для конкурса, организованного бельгийской газетой «Ле Суар де Брюссель», кажется, речь шла об открытии мест, где проживали американские писатели – Фолкнер, Дос Пассос, Эрскин Колдуэлл. Она выбрала Хемингуэя и познакомилась с американским журналистом Миллиганом на Кубе, где он готовил для конкурса такой же репортаж, как и она. Они вместе отправились в Кечум, где Хемингуэй покончил с собой, – однажды она описала мне эти места: лес, дом, комнату, где писатель зарядил ружье с инкрустированным серебром стволом.

– А что же Миллиган? – поинтересовался я.

О нем она не обмолвилась ни словом, я сам стал воображать дом Хемингуэя в тени секвойи, двух влюбленных, приехавших туда издалека, из разных концов света, и встретившихся в единственном отеле городка, безразличного к тому, что старый писатель покончил с собой, застрелившись из охотничьего ружья, как какой-нибудь провинциальный нотариус. И тут смерть, правда, Габриель? А сам репортаж – о чем он? О смерти и о кладбище. Кое-что в вашем репортаже, Габриель, меня пронзило: смерть писателей, которые вообще никогда не должны были умереть. Словно своими книгами, вкусом к риску, вызовом смерти они заслужили не только славу, но и судьбы богов. Можно ли представить себе мертвого Аполлона? Больного или пришибленного старостью Орфея? Смерть поэтов, Габриель, недопустима. Я постыдно забывал о смерти вашего сына – подлинный скандал с потаенным ароматом инцеста, поскольку я порой путал его с ароматом вашего тела, вашего сна и дыхания в тот момент, когда заставал вас спящей или задумавшейся, и мне приходилось делать усилие, чтобы отделить вас от вашего мертвого сына или же отослать его мысленно в глубины вашей плоти, чтобы не видеть. А боги, как они любили, Габриель? Или, ближе к нам, как любили первые свидетели Христа, умершего и воскресшего, ощущали ли они его кожей, всем своим существом, боясь быть переселенными из своей собственной телесной оболочки в тайну другого или же раствориться в стенаниях и воплях другого? Или же это был крик радости, Габриель, крик, исторгнутый самой плотью одновременно с криком искупителя? Это было нечто иное, бессмысленное переплетение тел, из которого можно было выйти более задыхающимся и влажным, чем только что родившийся младенец.

Любил ли я Габриель в эти мгновения? Да, я любил ее так, как способен любить создание, с которым рано или поздно мне придется расстаться, и воспоминание об этой нити, что распрямлялась во мне, потихоньку дает себя точить усталости и сомнению, превращаясь в угрызение, добавляющее странный огонь к нежности или желанию по отношению к женщине, которую я обнимаю. Все эти недели были полны вами, Габриель. Мне не в чем упрекнуть вас, сомнение закрадывалось в мою душу, я был нетерпелив, когда вы мысленно отсутствовали или уходили в себя; это бегство в ваш внутренний мир было для меня еще более тягостным от того, что я видел новые приметы вашей любви. Словно ощущал себя более виноватым от того, что злился на ваше горе, когда вы ему предавались.

* * *

В конце октября установилось бабье лето, ноябрь явился окрашенным в летние тона, в окружении прозрачного воздуха, безоблачного неба, словно перед зимой сердцам дана была счастливая возможность излечиться от тоски.

Излечиться или только наложить на раны бальзам? Ноябрьский свет обманчив, он заставляет поверить в покой, а покой так мил очам, он оживляет память с помощью своих теней, подобных тем, что тянутся от деревьев, вытаскивает на свет Божий лица, погребенные с отчаянием и тщательностью.

На несколько дней все же нужно было довериться этому покою. Стоило мне закончить работу к концу утра, Габриель присоединялась ко мне, мы пили кофе, потом гуляли вдоль кладбища, спускались рощей к реке, протекавшей в километре от дома, среди лесистых береговых утесов. Часто на какой-нибудь прогалине мы встречали ланей и останавливались посмотреть, как они неспешно и без страха направляются к лесной опушке. Еще один крошечный кусочек рая на земле. В солнечных полосах мельтешили птицы, мы молчали, не слыша даже своих приглушенных шагов по траве; тропой дровосеков мимо нас скакала пара наездников, в строевом лесу шла птичья перекличка, где-то вдали на дороге шумел мотор, доносились звуки мира, где казалось возможным согласие и раскрывалась душа.

– Вы все еще сердитесь на меня? – спрашивала Габриель.

– Я не сержусь, но порой я боюсь, что мы так и не станем ближе друг другу, чем в день нашей встречи.

– Я все помню. Мы смотрели ваши картины. «Суету сует» Сантино.

– Вы помните и то, в какой момент мы перестали говорить о смерти. Ваш сын. Матьё.

– Можно было бы возобновить эти разговоры. Матьё уже был во время нашей первой встречи, только вы об этом не знали. Давайте опять говорить. Я не собираюсь как-нибудь использовать то, что услышу от вас, для газеты…

Так мы возобновили наши разговоры, и не скрою, я испытал удовольствие, когда в первый раз мы сели друг напротив друга, пытаясь дать самый точный ответ, очертить то, о чем она меня спрашивала, признаться ей в некотором количестве тайн, словно я протягивал ей ключи, которые позволят мне получше разглядеть самого себя.

– Когда вы отдалились от Бога? – спрашивала Габриель. Или: – Когда мы увиделись в первый раз, вы приняли решение больше не думать о смерти. Откуда такое решение? Случай ли решил за вас?

По вечерам мы ужинали в кухне, затем она шла в спальню, и когда я поднимался туда, уже спала. Не думаю, что она делала вид. Засыпал и я, сожалея, что не могу любить ее сильнее.

На следующий день великолепие утра заставило меня забыть о каких-либо угрызениях. Мне показалось, что я никогда еще не видел такого неба – разлитый по небу мед, в котором отражаются пастбища и роща.

– Через месяц Рождество, – проговорила Габриель, подходя ко мне, чем слегка рассердила меня, нарушив очарование.

– Помолчите, – оборвал я ее.

Рождество, подарки и прочее наводило на меня в эту минуту ужас.

– Прошу извинить меня. Замечталась. Просто Рождество…