– Подбросить тебя до машины? – спросила Арианна, когда мы добрались до центра.
Низкое обжигающее солнце выглядывало из-за крыш, его лучи разбивались на тысячи осколков, отражаясь в окнах домов, фонтанах, металле автомобилей. Улицы уже высохли, то там, то здесь на месте исчезнувших луж виднелись огромные пыльные пятна.
– Да нет, спасибо, – ответил я.
Мы добрались до подножья Монте-Марио и остановились, пропуская идущих гуськом мужчин. Они выходили с рынка, с глупым видом неся огромные букеты цветов.
– Обязательно позвони, – сказала Арианна, когда мы подъехали к моему дому.
Я посмотрел на нее. На такую красоту было больно глядеть.
– А как же, – ответил я.
Потом вышел из машины и пересек двор, чувствуя, как в коридоре у Диаконо, что она смотрит мне в спину. Застыл у двери подъезда, чтобы услышать шум удаляющейся машины. Когда она исчезла, повисла невыносимая тишина.
– Добрый день, синьор Гадзарра! – поприветствовала меня консьержка.
Я что-то ответил и стал подниматься по лестнице на подгибающихся ногах. Ступеньки казались выше обычного, пару раз я споткнулся. Вспомнил, как поутру, ничего не соображая после попойки, карабкался по унылым лестницам гостиниц, где жил. Как и тогда, попав домой, первым делом попытался согреться. Прошел через провонявшую табаком душную квартиру, в сочившемся через жалюзи мутном свете направился на кухню за великолепной, украшенной грифоном и флажками бутылкой Ballantine's, которую хранил на случай, когда сильно мерз. Наполнил ее горячей водой, проглотил пару таблеток аспирина и, прижимая бутылку к животу, рухнул на постель.
Но озноб не проходил. И тогда я сделал страшную глупость: расплакался.
4
С постели я поднялся через четыре дня, жутко чихая, потом сел в автобус и отправился за старушкой–«альфой» с таким чувством, будто машина – часть меня, которую оторвало взрывом. На обратном пути остановился купить еще аспирина, еды и заперся дома, решив не выходить, пока мир не попросит прощения.
Мир старался как мог, если что. Деньки были теплые, небо – обезоруживающе голубое, но почему-то прекрасная погода только усугубляла грусть. Я слонялся по квартире, мучаясь от собственной бесполезности, и побороть это чувство не получалось. Даже когда я усаживался на балконе почитать или покурить, невольно задавался вопросом, зачем все это. По лестнице спускался только за почтой, сам не зная, что надеялся обнаружить в почтовом ящике, помимо обычной рекламы моющих средств, которую засовывал в ящик соседа. Однажды получил открытку от Грациано Кастельвеккьо. Он писал с Крита: «Здесь одни камни, не езди сюда». В другой раз обнаружил письмо от родителей, которое предпочел бы не получать: мама жаловалась, что не видела меня целый год, но главное, отец прислал денег, чтобы я купил ему серию ватиканских марок, а это означало, что придется вскочить ни свет ни заря и выстоять очередь перед тамошней почтой.
Но теперь я мог сделать для него так мало, что уже на следующее утро, зевая до дурноты, стоял среди немногочисленной толпы тихих маньяков-филателистов. Часов в десять, отправив марки заказным письмом, я поддался очарованию утра и решил посидеть у реки, почитать. На причале никого не было, я сел в шезлонг с книжкой на коленях, но сосредоточиться не получалось, в конце концов закрыл книжку и стал слушать негромкий шум сновавших по мостам машин, смотрел на гребцов, большими стрекозами скользивших по поверхности воды. Часам к двум я проголодался и отправился к синьору Сандро. Первой, кого я увидел, была Аннамария.
– Ну надо же! – воскликнула она, заметив меня.
Я не встречал ее с тех пор, как ее выгнали из газеты: в заметке о похоронах важной шишки в перечне скорбящих родственников и друзей, которые шли за гробом, она упомянула имя покойника.
– Как тебя занесло так далеко от дома? – удивился я.
– Да я теперь живу тут рядом, – объяснила она, – на виа… виа…
Порой казалось, что она и собственное имя вспоминает с трудом, впрочем, мы провели вместе не один приятный вечер.