В первый день осени пришло письмо, извещавшее о закрытии римской редакции. Я сообщил об этом графу, тот оперся о рояль и улыбнулся. «Ну что, дорогой, – спросил он, – чем теперь займешься?» Так и сказал, хотя я бы мог догадаться: для него новость стала смертельным ударом. Спустя два дня, когда я собирал свои бумаги, в дверь позвонили – четверо рабочих с решительным видом подняли и унесли рояль. Старый «Стейнвей» с трудом протиснулся в калитку и, видимо, обо что-то стукнулся: с улицы донеслось жалобное стенание, похожее на погребальный звон. Все это время граф не показывался, но, когда я пожал ладонь заметно растроганной графине и тоже ушел, возник в окне и помахал мне рукой. В этом его жесте была такая непреклонность, что я ответил единственным показавшимся мне уместным способом: поставил портфель на тротуар и поклонился.
После закрытия конторы я прожил несколько дней в гостинице, раздумывая о будущем. Все, что сулили заведенные в журнале знакомства, – работа в фармацевтической компании за городом, где мне предстояло с девяти утра до шести вечера сочинять рекламные тексты. Я решил подождать, пока жизнь сама что-нибудь подбросит. Как взятый в осаду аристократ.
Я каждый день ездил смотреть на море. Засовывал в карман книжку, доезжал на метро до Остии и проводил часы за чтением в маленькой траттории на пляже. Потом возвращался в город и бродил в районе пьяцца Навона, где у меня появились друзья – тоже слонявшиеся без дела, в основном интеллектуалы с ожиданием в глазах и физиономиями как у беженцев. Рим был нашим городом, он нас терпел, баловал, в конце концов и я понял, что, несмотря на разовые подработки, голодные недели, сырые и унылые гостиничные номера с пожелтевшей, скрипучей мебелью, которую как будто убила и высушила загадочная болезнь печени, я бы не смог жить ни в каком другом месте на свете. Хотя, думая о тех годах, я вспоминаю немногие лица, немногие события: в Риме есть нечто пьянящее, стирающее воспоминания. Рим – не столько город, сколько тайная часть вас самих, скрытый в вас зверь. С ним вполсилы нельзя: либо вы его обожаете, либо вы из него убираетесь, потому что ласковый зверь требует одного – чтобы его любили. Это единственная пошлина, которую придется заплатить, какими бы путями вы сюда ни попали – зелеными, петляющими по горам дорогами с юга, прямыми, то поднимающимися, то спускающимися дорогами с севера или из бездны вашей души. Полю́бите его – и он покорится вашим желаниям, вам останется лишь плыть, покачиваясь, по убаюкивающим волнам настоящего, до законного счастья будет рукой подать. Рим припасет для вас полные огней летние вечера, нежные весенние утра, скатерти столиков кафе, развевающиеся по ветру, как девичьи юбки, колючие зимы и бесконечные осени, когда город предстанет перед вами беззащитным, больным, ослабевшим, распухшим от сорванной с веток листвы, по которой вы будете бесшумно ступать. Вас будут ждать головокружительные лестницы, стремительные фонтаны, лежащие в руинах храмы и ночное молчание поверженных богов, пока время не утратит всякий смысл, кроме известного детям – толкать вперед стрелки часов. Постепенно и сами вы, если умеете ждать, станете частью Рима. Вы тоже будете его подпитывать. Пока солнечным днем, почуяв ветер с моря и взглянув на небо, не обнаружите, что ждать больше нечего.
То и дело кто-нибудь поднимал паруса. Когда настал черед Глауко и Серены из компании с пьяцца Навона, я перебрался в их квартиру на Монте-Марио. На гостиницу я больше тратиться не мог, не верилось, что теперь у меня был свой угол, а купив за пятьдесят тысяч лир их дряхленькую «альфа-ромео», я решил, что достиг в жизни важного рубежа. Набив пару чемоданов книжками, я переехал в тот же день, когда они улетали. Уехали они потому, что Серена подписала на два года контракт с театром в Мехико, получив место художника-постановщика, но главное – потому что их брак разваливался, Глауко больше не писал картин. Рим их сломал, и они уезжали – теперь их имена звучали здесь нелепо, зато у них была целая гора чемоданов.
– Мерзкий городишко, – сказал Глауко, выглянув на балкон.
– А мне здесь хорошо.
– Неужели? Ты поэтому всегда пьяный?
– Не всегда, – уточнил я, – но часто. Большая разница.
Я взглянул на расстилавшуюся перед балконом долину. Конца ей не было видно, долину рассекал пополам многоарочный мост, по которому несколько раз в день проползал длинный, тихий, похожий на гусеницу поезд. Слева и справа от моста стояли два монастыря, где на закате звонили колокола, ближайшие дома тонули в зелени на фоне далекого горизонта. Много неба и много света. Потрясающее место.