Туда, на зов, на дымный луч! Лети, не спрашивай причин, без сожаления о первом из миров, — туда, в пространство зыбких форм, непостижимых величин, чудесных чудищ, грозных игрищ и пиров! Туда, где облачных жаровен тлеют угли, где в чаду сраженья горнего грохочет вечный гром, туда, где в битве, час неровен, я, глядишь, опять паду и вновь очнусь, уже на ярусе втором.
Лечу, крича: «Я говорил, я говорил, я говорил! Не может быть, чтоб все и впрямь кончалось тут!» Как звать меня? Плезиозавр? Егудиил? Нафанаил? Левиафан? Гиперборей? Каталабют? Где я теперь? Изволь, скажу, таранить облако учась одним движением, как камень из пращи: пэон четвертый, третий ярус, пятый день, десятый час. Вот там ищи меня, но лучше не ищи.
2001 год
Вот толстая девочка с толстым письмом
Проходит вдоль пляжа с изрытым песком,
Вдоль моря, штормящего пятые сутки,
И мыса, что тонет в тумане морском.
Все как-то тревожно, не так, как вчера,
Уже москвичам собираться пора,
Сентябрь на носу, и штормит, и впервые
Из бухты боятся уйти катера.
Хоть солнце, но ветер. Во всем этом есть
Какая-то новая, внятная весть.
Письмо набухает тревогой и счастьем:
Еще не открыто, и страшно прочесть.
Под ветром акации сходят с ума:
Они понимают, что скоро зима,
А это начало иного отсчета
(Что, в сущности, ясно уже из письма).
Я был тут уместен, покуда в разгар
Сезона я впитывал крымский загар
И каждую ночь уплывал в Адалары,
А каждое утро ходил на базар.
Но нынче, когда наконец началось,
Сложи свою сумку и куртку набрось:
Курортный сезон проживается вместе,
А время штормов проживается врозь.
Летают обрывки вчерашних торжеств,
Скрипит под порывами ржавая жесть,
Отводит глаза продавец на базаре,
И городу странно, что я еще здесь.
А я и не здесь, но помедлить люблю
В кафе перед порцией «Гордона блю»,
У моря, которое нынче пустынно —
И даже нельзя помахать кораблю.
Мне нравится, в общем, что здесь сведены
Три главные ноты — точнее, струны,
На коих играл я, пока моей лире
Внимали читатели нашей страны.
Во-первых — приморского города тишь,
В котором остались по осени лишь
Любители странной поры межсезонья —
Пустеющих пляжей, ржавеющих крыш;
Затем — я любил межсезонье само,
В котором, как пел Сальватор Адамо
(А может, не пел, но годится для рифмы)
Так много тревоги. И в-третьих — письмо.
Как Лотман учил нас — а он ли не знал?—
Письмо — медиатор, тревожный сигнал,
Канал меж мирами, внушающий трепет
(Особенно тем, кто письма не читал).
Там может быть вызов, а может — тоска
Далекого друга, мальчишки, щенка,
Но все-таки главное — это начало
Чего-то, чего я не знаю пока.
Все резко, и в блеске электродуги
Обрезками лески, железки, фольги
Дробятся лучи на неистовой зыби
(Достань из конверта, прочти и сожги).
А главное, ветер. На этом ветру
Слезятся глаза, и бежит по двору
Воронка окурков и листьев платана
(Все брось, приезжай, а не то я умру)
Иди же вдоль пляжа не знаю куда,
Пока потерявшая разум вода
Горою вздымается рядом с тобою
И рушится, не оставляя следа;
Покуда под ветром скрипят фонари,
Покуда по рюмочным пьют рыбари,
Пока никому ничего не понятно,
И это мне нравится, черт побери!
2002 год
Да, подлый муравей, пойду и попляшу
И больше ни о чем тебя не попрошу.
На стеклах ледяных играет мерзлый глянец.
Зима сковала пруд, а вот и снег пошел.
Смотри, как я пляшу, последний стрекозел,
Смотри, уродина, на мой прощальный танец.
Ах, были времена! Под каждым мне листком
Был столик, вазочки, и чайник со свистком,
И радужный огонь росистого напитка…
Мне только то и впрок в обители мирской,
Что добывается не потом и тоской,
А так, из милости, задаром, от избытка.
Замерзли все цветы, ветра сошли с ума,
Все, у кого был дом, попрятались в дома,
Повсюду муравьи соломинки таскают…
А мы, не годные к работе и борьбе,
Умеем лишь просить: «Пусти меня к себе!» —
И гордо подыхать, когда нас не пускают.
Когда-нибудь в раю, где пляшет в вышине
Веселый рой теней, — ты подползешь ко мне,
Худой, мозолистый, угрюмый, большеротый,—
И, с завистью следя воздушный мой прыжок,
Попросишь: «Стрекоза, пусти меня в кружок!» —
А я скажу: «Дружок! Пойди-ка поработай!»