Выбрать главу

Изображая внешность Угрюм-Бурчеева, Щедрин говорит:

«Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Пред глазами зрителя восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они неизменно злы (в идиоте злость или доброта — совершенно безразличное качество), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним. Издали может показаться, что это люди хотя и суровых, но крепко сложившихся убеждений, которые сознательно стремятся к твердо намеченной цели. Однако это оптический обман, которым отнюдь не следует увлекаться».

И дальше:

«Если бы вследствие усиленной идиотской деятельности даже весь мир обратился бы в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собою идеал человеческого общежития.

Вот это-то утвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатскиневозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены».

Старое доверие к Аракчееву, возникшее еще в те годы, когда он заслонял от помешанного на воинских пустяках грозного отца юного Александра, /64/ в позднейшие годы тихого и неизлечимого религиозного помешательства Александра приняло патологические размеры.

Чем были военные поселения и как осуществлялся этот кантонистский бред — слишком известно. Тяжелое наследие сумасшедшего отца сказалось и в других случаях Александровского царствования. Например, в усмирении любимого Александром Семеновского полка, которому в командиры был дан «идиот», достойный Аракчеевской эпохи, Шварц.

Сказалось это и в университетских неистовствах Магницкого и Рунича, и в закрытии Библейского общества, в увольнении Голицына стараниями Аракчеева и, Фотия и, наконец, в увлечении Александра этим темным изувером Фотием.

Были у Александра светлые промежутки. Он вернул Сперанского и поручил ему опять мудрить над конституцией. Но из этого опять ничего не вышло, и конституционность Александра так и осталась средством для наружного употребления, а эти средства, как известно, внутрь обычно не принимаются.

Душевная болезнь Александра не принимала такого острого течения, как у его отца, но венценосец все же не находил себе ни места, ни успокоения.

Трагедия Александра не была только его личной трагедией. Это трагедия царизма. Человек, достигший величайшей мировой славы и могущества, неограниченный властелин, повелевавший миллионами, единственный монарх в Европе, обладавший, казалось бы, полной возможностью осуществлять свои намерения, царь, которого не стесняли ни парламенты, ни палаты лордов или господ, не связанный никакими конституциями, на вершине славы и могущества — чувствует свое полнейшее бессилие и роковую бесплодность всех своих начинаний.

Он может причинять зло, и много зла, но это все, что он может. А зло может причинить и самый ничтожный предмет в природе. Но в деле добра он совершенно бессилен, и это в лучшем случае, часто же задуманное добро превращается в зло. /65/

В лице Александра I русский царизм с трагической наглядностью обнаружил свое творческое бессилие.

«Слова и иллюзии гибнут — факты остаются». Остались и оставили надолго неизгладимый след в русской истории факты: Магницкий и Рунич, Фотий и Аракчеев. И была историческая последовательность в том, что после Александра аракчеевщина, обагренная кровью 14-го декабря, была увенчана императорской короной и на тридцать долгих лет воссела на всероссийский престол под именем николаевщины.

После отцеубийцы, престол занял младший внук царственной мужеубийцы, Николай, начавший как палач, и кончивший, как банкрот. /66/

Николай I