Николай еще сомневался, что опаснее: сохранение крепостного права или освобождение крестьян. Александру уже в этом сомневаться нельзя было, и он откровенно высказал это, заявив московскому дворянству, /101/ что лучше провести освобождение крестьян сверху, чем дождаться, чтобы это произошло снизу.
Если после Отечественной войны удалось обмануть крестьян и вместо воли преподнести им военные поселения, то теперь, после Крымской войны, дело обстояло иначе. В деревнях только и говорили, что о воле, только ее и ждали. Жить стало помещикам неспокойно. Дворовые о чем-то шептались, крестьяне смотрели как-то загадочно и, как казалось госпожам Коробочкам и Пульхериям Ивановнам, — дерзко. В каждом движении Прошки или Палашки усматривалось нечто подозрительное, чуть ли не опасное. И, в ожидании надвигающейся «катастрофы», помещики нервничали. Иные пугливо уходили в себя и кротко молились богу и заступнице всех обиженных св. богородице, чтобы миновала чаша сия и не была отнята от них «крещеная собственность», другие выходили из себя, свирепели и в каждом взгляде раба улавливали злорадство, крамолу, и новыми жестокостями старались изгнать мерещившийся им везде и во всем дух буйства и своеволия.
По всем Обломовкам распространился какой-то помещичий бред. Чуялось, что надвигается что-то страшное, жуткое, небывалое, ждали не то светопреставления, не то новой пугачевщины. За каждым мужицким голенищем (где у мужиков водились сапоги) чуялся спрятанный нож, каждый мужицкий топор казался нарочито отточенным. Люди, которые из поколения в поколение вырастали на мужицких хлебах, на даровой барщине, никак не могли вообразить себе, что же будет, когда всего этого не станет.
Волновались и крестьяне — и в ожидании воли, и по поводу земли.
Спокойнее и радостнее было настроение в городах. Жить сразу стало легче, свежее, свободнее. Одно за другим стали отпадать мелкие стеснения николаевского режима. После смерти Павла радовались, что можно надевать круглые шляпы и фраки, что при встрече с царем не надо более выскакивать из экипажей, снимать шляпы и становиться на колени, какая бы ни была грязь и слякоть. /102/
Теперь радовались паспортным облегчениям, возможности свободно выезжать за границу.
Уничтожены были военные поселения, и во всем чувствовалось, что начинается новая, более светлая жизнь, чувствовалось начинающееся возрождение, прилив творческих сил.
Правда, печать еще вынуждена была молчать или говорить намеками, но и тут уже многое прорывалось, — с трудом и не без злоключений, как мы видели на примере Кавелина. /103/
2. «Царь-освободитель»
Когда Александр II, наконец, отбросил псевдонимы, вроде «улучшения крестьянского быта», и в своем рескрипте открыто заговорил об «освобождении» — это было в 1858 г., — Герцен в своем «Колоколе» приветствовал его в статье словами:
«— Ты победил, галилеянин!»
И тут же, в этой статье, Герцен возвел Александра в чин, который был бесконечно почетнее всех тех многочисленных чинов, орденов, званий и прочая, и прочая, и прочая, которые украшали фигуру и мундир русского самодержца.
Герцен дал Александру II имя «освободителя».
Но в том же 1858 году, 1 июля, в первую годовщину «Колокола», Герцен стал испытывать разочарование.
«Год тому назад вышел первый лист “Колокола”. Невольно останавливаемся мы, смотрим на пройденный путь… и на душе становится грустно и тяжело».
«А между тем, в продолжение этого года, сбылось одно из наших пламеннейших упований, начался один из величайших переворотов в России, тот, который мы предсказывали, жаждали, звали с детских лет, — началось освобождение крестьян».
«Но на душе не легче, и чуть ли мы за этот год не сделали шага назад».
«Причина очевидна, мы ее сказали прямо и мужественно: Александр II не оправдал надежд, которые Россия имела при его воцарении». /104/
В главном комитете большинство состояло из заведомых крепостников, которые всячески старались затянуть дело и по возможности испортить его.
Из дворян только меньшинство, да и то из молодежи, которая не пользовалась в помещичьих кругах влиянием уже по самой молодости, стояло за освобождение. Огромное большинство либо возмущалось самой мыслью об упразднении крепостничества, видя в этом возмутительное нарушение «исконных» дворянских прав, либо — те, которые были поумнее — норовило устроить освобождение без земли.
Эти отлично понимали, что освобождение крестьян без земли, или, вернее, освобождение крестьян от земли, лучше и вернее всякого крепостного права отдаст крестьян всецело в дворянские руки.