Танирберген растерялся:
— Будь она проклята! Ушла на учебу, так это ж ее грех, не мой! Пусть сама и держит ответ перед богом!
— Нет! — отрезал хозяин. — За отпрыска твоего с тебя аллах взыщет!
Такой кары Танирберген снести не мог.
— Что же мне делать? — взмолился он, упав на колени. — Я отправлюсь к святым местам... я поклонюсь каабе... Я пожертвую ишану Касыму пять баранов...
— Нет! — неподкупным судьей стоял Дуйсенбай. — Верни дочь!
— Как? Как вернуть?
— Это уж, извиняюсь, твое дело. Только помни...
Вечером в дом к Туребаю пришла Бибиайым. Несмотря на общую панику, выглядела она спокойной, вроде бы даже радость какая-то светилась в ее узких глазах.
— Благодать божья снизошла на моего старика. Перед концом света, говорит, хочу дочь увидать. Пусть приедет проститься, — рассказывала жена Танирбергена. — Вот пришла со своей просьбой к тебе, аксакал. Сделай так, чтоб приехала дочь. Порадуй мое старое сердце.
Честно говоря, он и сам собирался на несколько дней залучить в аул одну из тех, кто на учебу уехал, но не до того сейчас Туребаю — другие заботы одолели, ни днем ни ночью покоя не дают. Отмахнулся:
— Ладно. Поедет кто в Турткуль, передам.
Ответ не удовлетворил Бибиайым. Повторила с мольбой:
— Уважь, аксакал, материнскую просьбу. Век буду за тебя молиться.
«А что, если, правда, привезти Турдыгуль? В городе они все там ученые, поможет небось с нечистым духом бороться. Разъяснит нашим бабкам, что да к чему. А там, глядишь, и мужиков пристыдит. Подействует!» — подумал Туребай и твердо пообещал жене Танирбергена:
— Будет тебе дочь. Жди, мамаша!
Ближе к закату Туребай оседлал коня, сунул под попону ружье, выехал со двора. Сначала он ехал по северной дороге, потом, убедившись, что за ним не следят, свернул в сторону и по дальней тропе обогнул Мангит с запада. Неподалеку от прибрежной насыпи спешился, спрятал коня в зарослях турангиля, сам притаился рядом.
Солнце клонилось к закату. Туребай не спускал глаз с освещенной возвышенности. Ждал.
Третьего дня, провожая Турумбета «на заработки», Дуйсенбай говорил:
— Главная цель ваша — вырезать этих, сам понимаешь. Никого не щади — ни мою, ни свою. Пусть сердце твое будет тверже скалы! Да сохранит тебя аллах от пули, сабли, кинжала и всякой иной напасти. Возвращайся живой!
После отъезда Турумбета Дуйсенбаем, как обычно, овладело беспокойство: убьют — ладно, лишь бы живым не попался. Правда, присягал Турумбет на Коране свято тайну хранить, даже если будут пытать каленым железом. Да разве можно в человеке уверенным быть? Человек, он слаб...
Грустные размышления Дуйсенбая были прерваны появлением Танирбергена. В нервном возбуждении портной прошелся по комнате, произнес, будто захлебнулся собственным словом:
— При... приехала!..
— Что ж ты волнуешься? Садись.
Танирберген сел, трясущимися руками бросил под язык щепотку табаку. Через минуту вскочил:
— Горит все внутри... Проклял бы, проклял ее, беспутную!.. Не могу! Родная ведь... На руках носил, а она мне — папа, папа!.. — Из-под очков на кончик носа скатилась слеза. Танирберген смахнул ее, но тут же по морщинистой щеке поползла другая. — Когда училась ходить, губу расшибла. Верхнюю. Метка осталась. Вот тут... О аллах, за что мне такое?!.
— Не нужно. Успокойся, — сострадательно вздохнул Дуйсенбай. — Известное дело: лучше камень родить, чем дочь. Одно только горе с ними.
Нервной походкой Танирберген ходил из угла в угол, растирал рукой узкую грудь.
— Уговорил бы ее: мол, брось, вернись в родной дом, живи, как люди живут, — посоветовал Дуйсенбай.
— И слушать не хочет! Совсем обезумела. Я уж и ласковым словом, и кулаком грозился. Смеется.
— Вот оно к чему, ученье, приводит! У отца, можно сказать, сердце кровью обливается, а ей хоть бы что!
— Обливается, Дуйсеке, обливается... — уже откровенно расплакался портной.
Дуйсенбай заботливо усадил его на кошму, протянул кисайку с темным настоем:
— На, выпей.
— А может, припугнуть ее, страхом отогнать наваждение?
— Не спеши. Вот к вечеру один человек приедет. Посоветуемся... А ты пей.
Зубы Танирбергена дробно застучали о край кисайки. По подбородку потекла темная струйка.
— Два года не видел, — сказал портной, возвращая хозяину опорожненную кисайку. — Выросла. Красивая стала...
За два года, проведенные в Турткуле, Турдыгуль и вправду вытянулась, похорошела. Округлились девичьи плечи, налилась упругая грудь. Даже походка переменилась — ступает твердо, размашисто, понурая спина выпрямилась, и голову держит прямо, не клонит к земле.
В полдень на попутной арбе прикатила Турдыгуль в родной аул. Как увидела ее Бибиайым, бросилась, стиснула в объятиях, так с той минуты и не отходит от дочери. То по голове погладит, проведет пухлой ладонью по косам, то за руку возьмет, то за плечо тронет и все заглядывает в глаза, глядит не наглядится. А Турдыгуль словно вся из смешливых искринок соткана: улыбается, шутит, озорным ветерком по двору носится. Вспомнит, как петух поклевал ее вот у этой урючины, и смеется. Возьмет в руки старое платье свое, и улыбка по лицу побежит. Даже дряхлая овчарка, что, как увидела девушку, трется и трется о ее ноги, и та, кажется, вызывает в Турдыгуль какой-то умиленный восторг.