Позвать бы Мамбет-муллу, поделиться с ним этой мыслью. Мудрая мысль.
На дворе что-то ухнуло, и эхом что-то внутри оборвалось у Дуйсенбая. Идут! За ним!.. Приподнялся на локте, прислушался, вздохнул с облегчением — нет, слава аллаху, на этот раз пронесло. Лег, укрылся с головой одеялом, крепко зажмурил глаза. Хорошо бы заснуть, успокоиться. Только пойди, успокойся, когда мысли одна страшнее другой мохнатыми пауками в голову лезут.
Затерявшись в толпе, Дуйсенбай видел, как вели по дороге портного. Тот шел, понурив голову, волоча ноги, точно они у него деревянные, а длинные рукава полосатого халата болтались, будто на чучеле. О, аллах, только б не выдал! Только б не выдал!.. Приведут его в город, поставят к стене — все расскажет. И что дочь домой зазвать Дуйсенбай научил, и что гневом божьим запугивал, что свел с недомерком Матджаном... Нагрянут тогда большевои в дом Дуйсенбая, скрутят руки... Нет, об этом думать не нужно. Лучше о чем-то другом — приятном, божественном. В прошлый раз ахун Нурумбет замечательные слова говорил. Кажется, так: «Нет безопасности, кроме как у праведника, нет близости, кроме как у единомышленников, нет творения, кроме как для исчезновения, нет дружбы, кроме как во сне».
А сон не шел. Только закроет Дуйсенбай глаза, и опять начинают копошиться в уме мрачные, как могила, видения. Один раз привиделся Турумбет. Будто врывается в какую-то незнакомую комнату, хватает за длинные косы женщину в расшитом жакете. Женщина вскинула руки, повернулась лицом, и Дуйсенбай чуть не вскрикнул — Бибигуль. А Турумбет замахнулся и ножом ее — в грудь, по глазам, в горло! Аж подбросило Дуйсенбая, холодный пот на лбу выступил. Встал, прошелся по двору, чтоб успокоиться, обругал жену.
В другой раз померещилось, будто скачет Турумбет по лесной дороге темной безлунной ночью. Только глаза, как у волка, сверкают. Одной рукой уздечку натягивает, в другой — узел держит. Вдруг из-за черного дерева наперерез ему Ембергенов. Вскинул винтовку, прицелился — бах! Конь шарахнулся в сторону, а Турумбет — кувырком. Упал, лежит недвижимо, а рядом узел валяется. Подошел Ембергенов, развязал цветастый платок, а там голова Бибигуль, и глаза у нее открыты. Выпрямился Ембергенов, ногой Турумбета в бок и спрашивает:
— Кто велел?
А Турумбет на коленях к нему подползает, умоляет сквозь слезы:
— Не казни, владыка! Не по доброй воле я — Дуйсенбай приказал. С него спрашивай.
— Врешь, собака! — крикнул Ембергенов и занес острую саблю над бычьей шеей Турумбета.
И тут — о ужас! — голова Бибигуль, лежавшая на цветастом платке, заморгала глазами и сказала мертвенно ровным голосом:
— Не врет он, начальник. Муж мой... Дуйсенбай велел... Отомстите ему за меня... за всех... за...
Ледяной мороз подрал Дуйсенбая по коже. Сгинь, наважденье! Пропади ты пропадом! О, аллах, за что такие мучения?! Уж лучше б совсем лишил сна, чем насылать такие кошмары!
Дуйсенбай выбрался из-под одеяла, кликнул старшую жену. Когда появилась, кивнул на кошму:
— Садись.
Села. Преданными глазами глядя на мужа, ждала приказаний. А Дуйсенбай мерял комнату тяжелыми медвежьими шагами, сопел, что-то бормотал себе под нос.
Старшая жена по-своему расценила странное поведение Дуйсенбая. Глянула на него благодарным, обволакивающим взглядом, потянула к себе одеяло. Наконец-то. Вспомнил о ней. Выбросил из головы эту проклятую беглянку-изменницу! Слава аллаху!
Но Дуйсенбай, словно забыв о присутствии старшей жены, продолжал все так же ходить по комнате — взад, вперед, от стены до стены. Чтобы напомнить о себе, женщина осторожно покашляла. Дуйсенбай остановился, поглядел на жену, до подбородка натянувшую на себя одеяло, на лицо ее с ожидательно призывными глазами и разом охладил ее пыл:
— Дура!
Ну что ж, она не обиделась: муж! Подобно милостивому и милосердному, он может призвать ее, если захочет, может отринуть. И чтоб не впасть в тяжкий грех, она не станет допытываться — за что, почему? Такова воля владыки и господина. Не ей оспаривать его решения, его мудрую волю...
А владыка и господин от преследовавших его видений не находил себе места. Сколько раз твердил уже: об этом не думай, забудь, вспомни про что-нибудь приятное — не получается. Будто клин вбили в голову. Горного козла под череп загнали. Нет, не умел как следует настоящую жизнь ценить! Раздолье, услады, покой... Где это все, куда сгинуло? Ветром сдуло, пылью припорошило — ничего не осталось, ничего...