Выбрать главу

— Говори, послушаем, — повернулся к ней Туребай.

— А я скажу, темные мы, слепые люди! Новая власть добра хочет нам, к свету ведет, а мы, как тот козел, упираемся, от собственного счастья нос воротим. Да что же, на аркане, что ли, в рай нас тащить, если собственной пользы не понимаем?.. Теперь про учебу скажу. Я так понимаю, не для себя старается новая власть, чтоб наши дети грамоту знали, чтоб перед ними весь мир открылся. Не для себя — для наших же детей старается. Чего ж вы боитесь, зверем затравленным глядите на нее, на учебу? Страшно? Убьют? А жизнь в темноте, в невежестве, в побоях, она лучше смерти?

— Ей что? Ее дочь зарезали, чужих не жалко, хочет, чтоб и с другими так же! — донеслось от двери, где сгрудились женщины.

— Неправда! — выкрикнула Бибиайым. — Была б живая моя девочка, сама б теперь наказала ей: езжай в город, учись, будь человеком!.. Да некому мне сказать.

— Сама б поехала, — посоветовал кто-то с ехидцей.

— Поехала б — поздно... — Подумала, заявила решительно: — Самой-то мне уже поздно, а вот племянника своего, Абдуллу, сама повезу в город — пусть учится, ума-разума набирается. И вот что еще сказать хочу, земляки: все добро, что осталось у меня после портного, — будь проклято во веки веков его имя! — все, что есть у меня, отдаю на прожиток тем джигитам и девушкам, которые на учебу поедут. Так и знайте!

Сначала по чайхане, где собрались люди, прокатился тихий шепот. Потом он перерос в сплошной гул, в котором одобрительные возгласы смешались со злобным шиканьем, хвала — с руганью. Кто-то топал, кто-то уже поднялся с места и, размахивая руками, кричал.

Туребаю с трудом удалось угомонить разыгравшиеся страсти.

— Что Абдуллу решила на учебу отправить — дело доброе, — сказал он, когда в чайхане стало потише. — А сам-то Абдулла согласен?

Из задних рядов ответил звонкий юношеский голос:

— Хоть сегодня поеду. Только б напарника мне — вдвоем веселее!

— Ну, кто с Абдуллой? — обратился Туребай к людям.

В разных концах помещения зашевелились, загомонили. Десятки маленьких человеческих драм разыгрывались в отрывочных фразах, наполненных мольбой и ненавистью, надеждой и отчаянием, быстрых, лишь на мгновение скрестившихся взглядах, в резком взмахе руки, крутом повороте шеи. Это были короткие схватки между людьми самыми близкими — отцом и дочерью, сестрой и братом, женой и мужем. И потому, что все они старались решить свой раздор втайне от чужих, посторонних глаз, незаметно, не привлекая внимания, схватка эта становилась еще острей и напряженней. «Ты не посмеешь!» — кричал немой взгляд отца. «Поеду, поеду!» — отвечали упрямые глаза дочери.

Туребай, стоявший на возвышении, видел все. Он видел, как рванулась вперед Нурзада — старшая дочь Калия — и как отец крепко схватил ее за руку. Видел борьбу, которая происходит в семье Сеитджана.

Отклик пришел оттуда, откуда его никто не ждал. Поднявшись во весь свой могучий рост, Турумбет громко сказал:

— Я поеду!

— Ты? — удивился, не поверил Туребай и поглядел на Турумбета внимательно: шутка, хитрость, какой-то подвох — чего тут ждать?

Но Турумбет повторил серьезно и твердо:

— Поехал бы, если пошлете...

И снова зал загудел, разразился десятками голосов.

Третьей, вырвавшись из рук Сеитджана, смело ступив вперед, вызвалась шестнадцатилетняя Гульджан.

Еще три человека уходили из аула в неведомую, полную надежд и опасностей жизнь, за которую кровью платили одни, в которую метили из засад — другие.

10

Говорят, чужая беда — с чирей, свой чирей — действительно беда. Может, оно и так, если из всех звуков мира слышишь только собственный голос. А если не так, и ухо твое способно слышать не только то, что звучит внутри, но и то, что доносится извне? Тогда, случается, своя беда отступает назад, прячется в глубоких закоулках души — чужая боль становится твоей собственной. Легче от этого человеку или, может, вобрав в свое сердце чужие страдания и соседские беды, ему приходится многократно трудней? Дело не в этом. Дело в том, что только эта способность делает его человеком.

Вернувшись через несколько лет в Чимбай, в город, с которым связано так много воспоминаний, Джумагуль первые дни ходила по улицам, узнавала и не узнавала знакомые перекрестки, торговые ряды, площадь. В памяти всплывали печальные и смешные, тревожные и светлые картины былого. Но рядом вызревало какое-то новое, незнакомое чувство. Была ли то досада на прошлое? Нет. Сожаление об ушедших годах юности? Нет. То было чувство угрызения. Угрызения за свою тогдашнюю поглощенность собой и только собой, сосредоточенность на собственной персоне, собственной беде и боли. Сегодня она называла это черствым, непростительным эгоизмом, ругала и судила себя...