— Девушку сыграю я!
— Вы?! — удивился, похоже, испугался даже Муканов. — Вы представляете...
— Я все представляю, — резко отмахнулась Джумагуль, давая понять собеседнику, что отговаривать ее, предостерегать — дело зряшное. Она все решила.
Две недели изо дня в день приходила Джумагуль в интернат и вместе с Мукановым и его воспитанниками репетировала спектакль. Поначалу руки, ноги, голос, глаза не повиновались ей, деревенели, требовали каких-то особых усилий для того, чтобы выполнять свои обычные функции. Муканов настойчиво и терпеливо ее поправлял:
— Проще. Свободнее. Не думайте над тем, как поднять руку — это придет само, когда вы будете чувствовать то, что переживает сейчас ваша героиня.
Но не думать Джумагуль не могла — без особых усилий руки отказывались служить и вместо привычных движений выделывали какие-то странные выкрутасы.
И вдруг, на восьмой или на десятый день, во время очередной репетиции Джумагуль неожиданно ощутила, как пришла к ней какая-то удивительная, прежде никогда не испытанная легкость — словно выросли крылья. Она двигалась по комнате свободно, непринужденно, голос ее звучал естественно, и пальцы ног не сводила больше зябкая судорога. Но самое удивительное — в какой-то момент душой Джумагуль завладела боль и тоска той незнакомой, чужой девушки, которой не существовало, которую выдумал Муканов. Вместе с ней Джумагуль металась в поисках выхода, отчаивалась и обретала надежду, смирялась со своей судьбой и шла на добровольную смерть. Это было непонятно, необъяснимо, и все же это было так.
Представление было назначено на пятницу. Но уже в понедельник на дувалах, фонарных столбах, на стенах домов были развешаны объявления, старательно разрисованные воспитанниками интерната. Как заправские глашатаи, ребята оповещали о предстоящем событии на базарной площади, в караван-сарае, у городских ворот.
Против всех ожиданий, народу в дом бакалейщика набилось много — молодые парни и пожилые мужчины, местные и приезжие, те, кому негде было скоротать пустой вечер. Явилось и окружное начальство — Баймуратов, Нурсеитов, Курбанниязов, Маджитов, Ембергенов. Не было только тех, кому прямо адресовался спектакль, — женщин, девушек, жен и невест. Правда, проходя через дворик, Джумагуль краем глаза заметила несколько женских фигур, притаившихся в темном углу. Но дождутся ли они представления или, исхлестанные презрительными, гневными, насмешливыми взглядами мужчин, не выдержат, сбегут еще до начала?
Сшитый из мешковины на скорую руку, местами залатанный занавес разгораживал просторную гостиную бакалейщика на две половины — сцену и зрительный зал. Собравшиеся в зале перебрасывались короткими репликами, посмеивались, курили. На сцене в нервном ознобе метались бледные воспитанники, глухим голосом отдавал какие-то распоряжения Муканов. Джумагуль стояла у стенки, шевелила пересохшими губами, зябко куталась в платок. Она слышала, как Муканов сказал хриплым шепотом: «Начинайте! Начинайте!» но с места не сдвинулась, не переменила позы. Испуганными, бессмысленными глазами она уставилась на занавес, и когда он раздвинулся, когда в дымчатой мгле колыхнулись перед ней человеческие лица — десятки, сотни, как ей померещилось, сплошное море лиц, — она вскрикнула и руками закрыла лицо.
— Ну! Ну, давайте! — требовал, приказывал голос Муканова.
— Иди же, иди, родная, — ласково уговаривала ее Фатима, но Джумагуль не могла сдвинуться с места — руки и ноги не повиновались ей больше, в горле застрял какой-то липкий комок, в ушах стоял сплошной, беспрестанный звон.
Чья-то рука мягко вытолкнула Джумагуль на середину сцены. От неожиданности она упала на колени и, словно утопающая, обеими руками уцепилась за низкий столик. Как сквозь вату, до нее донесся ломкий голос мальчишки, исполнявшего роль матери:
— Послушай, дочь, в четырнадцать лет, в твоем возрасте, я уже дитя нянчила. Пора и тебе жизнь устраивать.
Джумагуль должна была отвечать. Еще час назад она повторяла роль и точно помнила свою реплику. Сейчас ни единого слова не было в ее памяти, ни единого.