«Это все рассусоливания. Все теории одни, — успокаивал он себя, чтобы сосредоточиться. — Поразвелось теоретиков. Умники все».
Мысль снова вернулась к Даулетову, потому что он — уж точно из тех, из умников. Не должны, не должны они были его присылать. Не Даулетову сменять Сержанова. Ну что он умеет? Цифирки считать, слова мудреные без записки произносить: «структура», «социология», «экология». А доставать воду для полива, когда ее в районе кот наплакал? А выбивать фонды? Добывать горючку? Вырывать семена? Дефицит? Технику? Пиломатериалы? И прочее? Это он умеет?
А ладить с Нажимовым, приказывать Дамбаю, намекать Завмагу — это он может?
А планы, наконец, выполнять? Планы! По хлопку, по рису, по овощам, по бахчевым, по мясу, по молоку, по черт-те чему! Планы!! Основные, дополнительные, встречные-поперечные — каких планов только нет. И все нужно составлять, корректировать, утверждать, выполнять. Это кто за него делать будет? Сержанов? Сержанов! Для того и оставили.
Нет, братец Даулетов. Директор — это не чин. Это пост. Пост, как у солдата, как у сторожа, и я на этом посту, на страже простоял двадцать пять лет. Да, да, на страже. С двух сторон на тебя давят, а ты оберегай и тех и других.
Нажимов — этот давить умеет. Порой так прижмет, что масло сочится. А все на себя берешь... На людях зло не срываешь. Я снесу, а они пускай спокойно дело делают. Я всех оберегал: и Далбая, и Калбая, и даже того же Худайбергена — будь он неладен, — совсем на старости из ума выжил. Но и он, хоть сказал обо мне плохие слова, не может, однако, пожаловаться, что когда-либо тряс я из него душу, как из меня наверху вытрясают.
Но и Нажимова от них тоже защищать нужно. Вон попробовал он сегодня народом покомандовать. Показали они ему, что такое кавардак по-жаналыкски. Как жареным запахло, так небось разом приуныл. Нет, Нажимовы людьми править не могут, они могут требовать лишь от таких, как я, а мы — такие, как я, — уже требуем от народа. Это наука, дорогой мой начальник Даулетов, наука посложней всех твоих экономик и экологий. Вот так-то. Не выдержит Даулетов. Не справится, Сержанову это совершенно ясно. Не понимал он другого: радует это его или тревожит? Вроде бы радует. Должно радовать. Наконец-то все — и там в области тоже — поймут, кто такой Сержанов и что он значит для «Жаналыка». Но ведь пока поймут, развалит Даулетов хозяйство, по ветру развеет и честь и богатство. Прахом пойдут все сержановские труды. Двадцать пять лет — считай, почти целая жизнь — и насмарку, ишаку под хвост...
Утром в контору Сержанов пришел, едва над степью поднялось солнце. Выбрал время, чтобы никто не видел, как отворяет он другую дверь. Не ту, что прямо, а ту, что сбоку, безымянную, не директорскую. Первый раз за двадцать пять лет не директорскую. И делать это унизительно и противно. Крадучись, озираясь на каждом десятом шагу, добрался он до конторы, а когда вошел в нее, вовсе смутился.
В приемной сидело человек пять. Надо же такому случиться? Явились ни свет ни заря со своими просьбами, жалобами и нуждами. Будто нарочно торопились поглядеть на позор Сержанова. Тяжела ноша освобожденного, тяжела «приставка».
Стал на перепутье: прямо идти в «свой» кабинет или направо — в замовский? Как назло, Фарида заставила надеть новый летний пиджак, и он мешал теперь Сержанову, смущал своей белизной, торжественностью.
Повернуть, что ли, назад, сделать вид, будто забыл дома ключи от двери? А люди смотрят на Сержанова, и непонятно, как смотрят, не то с усмешкой, не то с удивлением, не то с сочувствием. Впрочем, что тут тянуть? Надо — так надо! Поздоровался с людьми Сержанов, подошел к сидевшему на последнем от двери стуле старику и тронул его за плечо: