— А как же мне быть? — несмело поинтересовалась Джумагуль.
— Сегодня ты ночуешь у нас. Завтра вернешься домой, соберешься и в среду утром выйдешь на берег канала. Увидишь лодку под белым парусом — садись. Это наши люди. Все поняла?
— Да.
— И вот что еще, — продолжал расхаживать по комнате Нурутдин. — Хорошо, если б кого-нибудь из своих подруг прихватила. Тебе веселее будет. Сумеешь?
— Не знаю.
— А ты попробуй. Вот, скажем, ту девушку, что в прошлую среду мы ждали. Отчего она не приехала?
— Она уже не поедет.
— Почему?
— Передумала, — не вдаваясь в подробности, ответила Джумагуль.
Нурутдин стал убеждать ее, как это важно привлекать женщин к учебе, потому что знания...
Джумагуль очень хотелось понять, о чем говорит Нурутдин, но чем дальше, тем меньше она понимала. Наверное, он снова забыл, что Джумагуль не знает татарского...
Ее уложили спать на диван. С непривычки она никак не могла уснуть и в свете луны разглядывала на стенке фотографию мужчины с крутым высоким лбом, короткой бородой клином, проницательными глазами. Ей казалось, будто мужчина тоже смотрит на нее — понимающе, с доброй лукавинкой. Но кто это был, она не знала.
К исходу следующего дня Джумагуль вернулась в аул. Никогда еще так надолго не разлучалась она с дочкой и теперь, отложив все рассказы до вечера, нянчилась со своею Айкыз. Усевшись в углу, Санем с умилением наблюдала за этой потешной возней, жмурилась, когда девчушка взлетала к низкому потолку, вытягивала трубочкой губы, когда внучка лепетала что-то невнятно-восторженное. Но пришло время кормить Тазагуль, и тут на Санем, будто гром на голову, обрушились жуткие, безбожно жестокие слова Джумагуль:
— Дай ей кашу. Хватит. Пора отлучать.
Нет, топор палача показался бы Санем в эту минуту мягкосердечней! Такую малютку отрывать от груди!.. Жалостливое сердце старухи стиснулось в комок.
— Ты, конечно, поступай как хочешь — она твоя дочь, но я кормила тебя три года, — с укоризной произнесла старуха и отвернулась, чтобы скрыть набежавшие слезы. — Можешь... можешь не кормить, я выхожу свою внучку сама...
Вечером, когда все были в сборе, Джумагуль рассказала о своем походе в город, о встрече с Нурутдином и его женой, о твердом решении ехать учиться. В кибитке наступила мертвая тишина, какая бывает перед долгой и скорбной разлукой. Будто уходила от них Джумагуль на ратное поле, и — кто знает — встретятся ли они еще... Только Туребай сохранял на лице спокойное, даже веселое выражение:
— Ну, поплачьте, поплачьте уж, ладно. У вас ведь без слез ничто не обходится — ни сев, ни покос, ни зной, ни мороз... Ничего, Джумагуль, большим человеком вернешься в аул — ученой, как целый табун мулл и ишанов. Правильно делаешь! Сам хотел подсказать, да побоялся, вдруг обидишься — втемяшится в голову, будто решил Туребай отделаться от своих соседей. Потому и молчал. Езжай, не волнуйся: и о матери, и о дочке твоей позаботимся.
Что оставалось после этого сказать Санем? Если уж сам Туребай считает, что так будет лучше, стало быть, и сомневаться тут не в чем.
— Я, доченька, на все ведь согласна. Не пропадем. Только б ты была счастлива.
До среды оставалось пять дней. Пять дней на то, чтобы собраться — хотя для этого и часа довольно, обдумать все в последний раз — хотя чего тут еще думать! — и, главное, найти попутчицу. На ком остановить свой выбор? Кому довериться?
Утром на берегу Кегейли Джумагуль ждала подругу. Приходили, зачерпывали воду и, обменявшись новостями, возвращались в аул женщины с тяжелыми горлянками на плече. Что-то язвительное бросила в сторону своей бывшей невестки Гульбике. О чем-то пошептались за ее спиной соседки. Бибигуль опаздывала.
Уже скрылись из виду последние водоноши, когда Джумагуль разглядела на тропе знакомую фигуру в ярком цветастом платье. Бибигуль шла легко, будто плыла, свободная рука, кокетливо оттопыренная, взлетала и опускалась при каждом шаге.
На этот раз Джумагуль решила действовать иначе: она не будет убеждать и доказывать, она лишь сообщит подруге о своем намерении, а та пусть думает сама. Так будет лучше. Не то случится что не так, и Бибигуль однажды вгорячах назовет ее виновницей всех своих бед, разлучницей, из зависти порушившей счастливую семейную жизнь: память — вещь обманчивая, способная даже горести прошлого окрасить цветом благодати.
— Здравствуй, подружка! — еще издали крикнула Бибигуль. — Смотрю, стоишь, как пастух без стада.
— Тебя жду. Не торопишься?
— Большое хозяйство — много забот. Поспать опять же охота, — весело рассмеялась жена Дуйсенбая. — А у тебя какие заботы?