Выбрать главу

Нога Огеново лежит на моем колене, моя правая рука в пальмовом масле прикрывает болячку. Одибо переминается с ноги на ногу, потом за моей спиной упирается в степу плечом без руки. Он глядит в дверь мимо меня и моего сына, как всегда, жалкий и недовольный. Я вздыхаю и продолжаю втирать масло в болячку. Наконец я не выдерживаю.

— В чем дело? — Мне не нравится это молчание и человек, зловеще возвышающийся надо мной и моим сыном. — Вы мне что-то должны сказать?

— Он сказал, приходите.

Я поднимаю глаза.

— Сейчас?

— Угу.

Я вздыхаю и снимаю с колена ногу Огеново. Я слышу, как человек за моей спиной садится на пол.

— Наверно, я должна запереть дом и взять Огеново с собой? — говорю я.

— Он сказал, чтобы я остался здесь с мальчиком.

Он по-прежнему не глядит на меня или, может, изредка бросает взгляды украдкой, ибо я почти ощущаю прикосновение его глаз. Мне становится стыдно. Солнце уходит, но свет дня еще очень ярок, и, конечно, еще не пришла пора людям садиться за ужин. Я могу выбрать одно из двух или трех. Если я собираюсь откликнуться на срочное приглашение Тодже, я должна идти немедля и поручить Одибо накормить моего сына, когда придет время ужина. Но я не могу оставлять сына на попечение этого человека, я не знаю, какой едой он его накормит. Поэтому мне придется отложить ужин до возвращения от Тодже. Но к тому времени он будет слишком голодным…

Я гляжу, что у нас есть на кухне. Ничего приготовленного, что мой мальчик мог бы съесть в положенный час. Поэтому я решаюсь. Все время, что готовлю сыну еду, я чувствую на спине обжигающий взгляд безумца. Пусть. Я согласна им подчиниться, я вижу, что теперь у меня нет выхода. Если они перестанут нам помогать — по любой причине, — нам останется только сидеть и ждать голодной смерти. Выйти к разъяренной толпе на базар или протянуть ноги от голода дома — одно и то же…

Суп мы доели — я могу быстро состряпать эбу, чтобы у Огеново был настоящий ужин. К счастью, на полке над очагом осталось немного сушеной рыбы. Я отламываю от нее приличный кусок. Это — как божий дар. Ибо, если бы мне пришлось варить все от начала до конца, могло бы пройти столько времени, что у меня появилось бы две опасности — неудовольствие моего нового господина и покровителя и приближение комендантского часа. Поэтому я спешно кладу рыбу на стол, бросаю в тарелку две полные пригоршни гарри и заливаю водой. Затем я сливаю всплывающий сор, добавляю воды и бросаю в гарри щепотку соли. В мгновение ока мой мальчик сидит за наскоро приготовленным ужином, а я в это время торопливо моюсь в тазу.

Я возвращаюсь в комнату, когда Огеново закончил ужин. Моя торопливость говорит ему, что я собираюсь уйти из дома. Он глядит на меня, затем на Одибо, сидящего на полу, который с тех пор не сказал ни слова. Собираясь, я бегаю из комнаты в комнату. Огеново следует за мной по пятам. Он оставил тарелки на полу.

— Ты забыл, что тарелки надо отнести на кухню? — говорю я.

Он поднимает и уносит их, чтобы они не мешали мне видеть его вопрошающий взгляд.

— Мама, — говорит он наконец.

— Что?

— Куда ты?

— По делу. И перестань ходить за мной, как полицейский, слышишь?

Он останавливается. Одного взгляда на усевшегося Одибо ему достаточно, чтобы понять, что я действительно ухожу из дома. Он сам опускается на пол, на лице уныние. Я так уходила и раньше, он знает, что ничем не остановит меня. Даже слезами.

Вскоре я одета и готова. Я бросаю последний взгляд на сына — клянусь, я осталась бы, если бы могла. Ужасно быть на милости посторонних людей, рабой принуждения, против которого не можешь бороться. Мальчик — единственная причина, по которой я еще сопротивляюсь. Может быть, не единственная. Ибо мне следовало бы остаться дома, чтобы доказать, что я верю в своего мужа, что, даже если они с ним сделают что-то ужасное, долг жены — вынести все до конца. Но и мальчик — достаточная причина. В нем я всегда вижу перед собой моего мужа, в нем всегда напоминание о моем долге любить и оберегать память о том, кому я обязана всем. Я подхожу к нему и глажу по голове, едва сдерживая слезы отчаяния.

— Я скоро вернусь, сынок, — хочу я его утешить.

— Почему ты меня не берешь с собой?

— С тобой здесь побудет Одибо. — Ответ мой жалок. — Так что ничего не бойся, понял?

Он неуверенно глядит на Одибо, кивает и крутит полу рубашки, губы надуты.

Я смотрю на Одибо. Я знаю, что вряд ли могу рассчитывать на добрую волю того, кто вошел в мои дом и не поздоровался — даже не взглянул на меня, — как будто он пришел получить долг. Но я убеждена: если Тодже прислал его покараулить моего сына, пока меня нет дома, он выполнит приказ Тодже. Это я понимаю. Под кажущейся враждебностью в этом человеке — нерассуждающая покорность собаки. Или, может, виной всему однорукость. Ибо, когда он уселся на пол, я заметила, как он пытается скрыть уродство, как бросает опасливые взгляды, словно думает, что все обязаны глазеть на его культю.