Станиславский попросил Есенина прочитать стихи, посвященные собаке Качалова.
— Хотя эти стихи я знаю наизусть и слышал, как вся Москва поет их под гитару, но мне очень хотелось бы их послушать в авторском исполнении.
— Я вас понял. — Есенин подошел к зеркалу, посмотрел на себя, снял с головы шапку и бережно положил ее на маленький столик, стоявший в углу.
— Стихи очень личные, а поэтому Мономах здесь не годится, — сказал он и, расставив широко ноги, склонил голову, глядя в пол. На лице его засветилось озарение, словно в эту минуту перед ним, у ног его, сидел качаловский пес-красавец, которого увековечил знаменитый поэт. И полились… Полились слова, полные ласки, любви и нежности…
Станиславский жадно следил за выразительным лицом поэта и иногда слегка шевелил губами. Мне даже показалось, что он вместе с Есениным, попав под власть его ритма, читал эти стихи про себя. А когда поэт дошел до строк, где говорилось о Качалове, он поднял голову и с улыбкой какой-то почти детской доверчивости посмотрел на Василия Ивановича, который продолжал оставаться в царских одеждах, сняв с себя только грубый грим и наклейки.
После этих стихов некоторое время все молчали. Потом Есенин разлил по стаканам последнюю бутылку вина и снова надел на голову царскую шапку. Увидев себя в зеркале, он нахмурился, снял ее, поставил на стол непригубленный стакан и сказал, что хочет прочитать отрывок из неоконченной поэмы «Гуляй-поле», где говорится о Ленине. Качалов и Станиславский выразили горячее желание послушать. Я тоже что-то пробормотал, не решаясь вставать на одну ногу со знаменитостями. Но и промолчать, не выразить желания послушать великого поэта я не мог.
— В Москве я эту поэму закончу. Она сидит во мне, ворочается, бьет в груди, как Новгородские колокола. Чтобы справиться с ней — нужны силы. И нужно обозреть Москву с колокольни Ивана Великого.
— Почему именно с колокольни Ивана Великого? А если с обзорной площадки собора Василия Блаженного? — мягким тоном дружеской шутки спросил Станиславский. — Тоже высота.
— Нет!.. Только с Ивана Великого! — четко и твердо, словно он заранее ожидал этого вопроса, ответил Есенин. И, подняв взгляд на Станиславского, продолжил задумчиво: — В русском языке еще не придумано более могучих слов, чем эти два рядом стоящие: «Иван… Великий…» Оба эти слова нужно писать с заглавной буквы. Говорю вам это как поэт и как россиянин. — И словно забыв, что он отвечает на вопрос Станиславского, Есенин порывисто вскинул голову и, сосредоточенно глядя куда-то сквозь стены, начал тихо, словно боясь разбудить спящего ребенка:
С каждой минутой голос Есенина наливался силой, креп, щеки его облила бледность, правая рука безжизненной плетью свисала вдоль тела, а левая была вытянута перед собой, голова еще выше вскинулась, отчего казалось, что он смотрел куда-то в потолок.
Вдруг Есенин замолк, словно забыв следующие строки, протяжно вздохнул и опустил голову. Голос стал тише, лицо опахнуло облако печали.