Воронцов-Дашков, ожидавший, возможно, слезливого согласия или, в худшем случае, мелких поправок, на мгновение замер. Но выучка взяла своё. Он раскрыл блокнот и приготовил карандаш. И Кирилл, расхаживая по комнате, заговорил, медленно, тщательно подбирая слова, потому что каждое слово этого манифеста будет потом разбираться на цитаты, толковаться, переводиться на иностранные языки и анализироваться в посольствах великих держав.
Он говорил о том, что принимает престол не только как священный долг перед предками, но и как величайшую ответственность перед будущим. Он говорил о том, что скорбит о кончине государя Александра Александровича, которого назвал «Миротворцем и строителем», но что лучшей памятью усопшему станет продолжение его трудов по укреплению державы — трудов, которые должны быть умножены, а не просто продолжены. Он говорил о том, что Российская империя находится на пороге нового столетия и что это столетие потребует от неё сил, каких не требовали предыдущие. Он говорил о том, что намерен неукоснительно защищать законы и порядок, но вместе с тем ждёт от всех подданных, от министра до крестьянина, не слепого послушания, а разумного, деятельного участия в общем государственном строительстве. И, наконец, он вставил фразу, которую Воронцов-Дашков записал с особым, чуть дрогнувшим выражением лица, фразу о том, что «всякая мысль о каких-либо ограничениях самодержавной власти не может быть допущена, ибо целость и нераздельность верховной власти есть залог целости и нераздельности самой России».
Эта фраза была вставлена намеренно. Она была, по сути, выстрелом в лоб любому регентскому сценарию, любому совету, любому органу, который попытался бы узурпировать хоть часть власти. И она была сформулирована так, что возразить на неё не мог бы никто, не выставив себя врагом государственной целостности. Кирилл, диктуя её, с холодным удовлетворением подумал о том, как будут читать этот манифест Владимир Александрович, Черевин и те неизвестные петербургские корреспонденты, чью депешу ждали в доме графа Воронцова. Теперь, после манифеста, любая попытка создать регентство автоматически становилась государственной изменой, а не дискуссией о пользе коллективного руководства.
Воронцов-Дашков, закончив записывать, поднял на нового государя глаза, и в этом взгляде читалось нечто похожее на пробуждение давно забытого чувства. Казалось, старый царедворец, привыкший к рутине и церемониалу, вдруг ощутил, что перед ним не мальчик, а человек, который знает, чего хочет. Он не сказал ни слова сверх положенного, но по тому, как он склонил голову, принимая исправленный текст к исполнению, Кирилл понял: первый кирпич в фундамент собственной власти уложен правильно.
Манифест был готов к полудню. Его переписали каллиграфическим почерком в нескольких экземплярах, и первый из этих экземпляров Кирилл подписал той самой чужой, ещё не до конца привычной рукой, которая, однако, уже начинала казаться своей. Подпись вышла твёрдой, без завитушек и чернильных клякс. «Николай». Теперь это имя принадлежало ему окончательно, безраздельно, без права отказа.
Сразу после подписания манифеста курьеры поскакали в Ялту, а оттуда по телеграфным проводам весть о смене власти и о содержании манифеста полетела в Петербург, в Москву, в губернские правления, в военные округа, к командующим флотами и к наместникам окраин. И одновременно с этим началась подготовка к присяге. Эта процедура, в обычное время растягиваемая на недели, теперь, по настоянию нового императора, должна была быть проведена в самые сжатые сроки — не потому, что он куда-то спешил, а потому, что он слишком хорошо знал историю. Каждый день междуцарствия, каждый час, в который войска ещё не присягнули новому государю, был временем, в которое умы колеблются, а интриги плодятся. Присяга должна была состояться немедленно — в Ливадии, в Ялте, во всех частях Крыма, где стояли войска, а затем, волной, докатиться до столицы и дальше, до самых далёких гарнизонов, где служивые ещё и не слышали о том, что император сменился.
Церемония приведения к присяге тех частей, что находились в Ливадии, была назначена на два часа пополудни. Для этого выбрали площадку перед южным фасадом дворца, ту самую, откуда открывался вид на море, на тёмно-зелёные волны кипарисов и на ослепительное, залитое солнцем небо, которое в этот день, словно наперекор всему, было безоблачным и тихим. Выстроили караул. Собрали офицеров. Привели священника в полном облачении. Принесли Евангелие, крест, полковое знамя. И ровно в два часа человек, который ещё вчера был Кириллом Вороновым из Новосибирска, а сегодня был Николаем Александровичем Романовым, самодержцем Всероссийским, вышел к строю.