"Учение" — в то время это слово для меня звучало не так конкретно, как зеленый перец и помидоры. Каждый раз во время занятий я сидел за столом на специально отведенном для меня месте и слушал, как "преподаватель", заикаясь, рассказывал о "меньшевиках" и "Государственной думе". Я ничего не понимал и не хотел понимать. В эти минуты мысли мои разбредались: "Вот если бы я мог жить в Москве или Лондоне, интересно, надолго бы хватило моих драгоценностей?" Или: "Русские не едят баклажаны. А что мне делать с теми баклажанами, которые я соберу с грядки?" Тем не менее я умел делать вид, что занимаюсь очень усердно. Некоторые же не выдерживали и начинали похрапывать.
По вечерам у нас обычно было свободное время, которое все проводили по-разному. В одном конце коридора за несколькими столами играли в мацзян, а в другом, стоя у окна, некоторые, сложив руки и обращаясь к Небу, громко причитали:
— Да поможет нам Будда!
Со второго этажа, где жили японские военные преступники, доносились мелодии из японских опер. Более странным было то, что когда некоторые раскладывали свои гадальные принадлежности, их тотчас же окружала толпа и все хотели узнать, когда можно будет вернуться домой и не случилось ли там чего. Некоторые гадали украдкой у себя в спальне. В первые дни советские часовые, стоявшие за дверью, были несколько обеспокоены царившим шумом и с немалым удивлением и любопытством взирали на эту толпу и только качали головой. Но потом и они привыкли.
Я же в это время обычно находился у себя, где пересчитывал драгоценности и шептал молитвы.
Не признаю себя виновным
Коль скоро я не мог отвыкнуть от прежнего образа жизни, в моем сознании вообще не происходило никаких изменений, а о признании своей вины не могло быть и речи.
Я знал, что перед законом я совершил преступление, именуемое государственной изменой. Однако я рассматривал это как случайную превратность судьбы. "Где крепкая власть, там и закон" и "Победивший — князь, а побежденный — раб" — так я считал в то время. Мне и в голову не приходило, что я должен нести какую-то ответственность. Тем более я не задумывался над тем, что толкнуло меня на совершение преступления. Мне никогда не приходило в голову, что какие-то там взгляды необходимо перевоспитывать.
Чтобы избежать наказания, я применил все тот же старый, испытанный метод. Поскольку мою судьбу решал Советский Союз, следовало снискать его расположение. И я под предлогом помощи послевоенному экономическому строительству передал Советскому Союзу мои драгоценности и украшения.
Однако я отдал не все драгоценности. Лучшую часть я оставил и велел своему племяннику запрятать под второе дно чемодана. Оно оказалось узким, и вместить туда все было невозможно. Поэтому драгоценности заталкивались куда попало, даже в мыло. И все же места не хватило, многое пришлось выкинуть.
Однажды в вестибюль вошли переводчик и офицер. Держа в руке что-то блестящее, офицер обратился ко всем:
— Чье это? Кто сунул это в испорченный радиатор машины, лежащий во дворе?
Все, кто был в вестибюле, обступили их и увидели в руке офицера дорогие украшения. Кто-то заметил:
— А тут даже есть печать пекинского ювелирного магазина Странно, кто же это мог положить?
Я тут же узнал их. Эти украшения по моей просьбе выбросили мои племянники. Теперь их перевели в другой лагерь, и я решил не признаваться. Качая головой, я сказал:
— Странно, странно, кто же это положил?
Вопреки моему ожиданию в руках у переводчика была еще одна вещь — старая деревянная гребенка. Он подошел ко мне и сказал:
— Эта гребенка лежала вместе с украшениями. По-моему, она ваша!
Я растерялся и поспешил отказаться:
— Нет, нет! Гребенка тоже не моя!
Офицер и переводчик не знали, как поступить. Постояв некоторое время, они ушли.
Я не только выбросил некоторое количество украшений, но и сжег в печке немало жемчуга. Перед самым отъездом из Советского Союза я велел моему слуге, "большому" Ли, забросить оставшийся жемчуг в трубу на крыше.
Японцев я ненавидел. Когда Советский Союз вел расследование злодеяний японских бандитов на Северо-Востоке, я с большой готовностью давал показания. Потом меня вызвали в Токио в качестве свидетеля на Международный военный трибунал для Дальнего Востока, где я с большим удовлетворением разоблачал японских военных преступников, всячески замалчивая свою вину и стараясь выгородить себя, ибо боялся, что меня самого будут судить.
В Токио я поехал в августе 1946 года и выступал на суде 8 дней. Говорят, что это были самые длинные свидетельские показания на всем процессе.