Глядя на серое лицо Лао Сяня, я был далек от того, чтобы злорадствовать. Наоборот, его волнение передалось и мне. Ведь если обеспокоился такой, как Лао Сянь, бывший "начальник военного госпиталя", то каково же было мне — "императору"!
Однако, что бы там ни было, мое положение отличалось от положения Лао Сяня. Он еще решал, говорить ему или нет о своем прошлом. Я же о главном уже рассказал и размышлял над тем, как заставить следственных работников поверить, что я давно уже признал свою вину.
С этой целью я решил заново переписать свою автобиографию, систематизировав ее и дополнив подробностями, и одновременно, по мере возможности, написать все, что я знал о преступлениях японских военных преступников. На собрании группы я заверил всех, что сделаю это.
Однако полностью осуществить обещанное было вовсе не так просто.
Когда я стал писать о последних днях Маньчжоу-Го и объявлении Советским Союзом войны Японии, я вспомнил следующее обстоятельство. В те напряженные дни я очень боялся впасть в немилость к японцам и ломал голову над тем, как мне добиться полного доверия командования Квантунской армии. Получив известие об объявлении войны, я без чьих бы то ни было указаний в ту же ночь позвал к себе Чжан Цзиньхуэя и начальника главной канцелярии Такэбэ и отдал им "приказ" срочно провести мобилизацию и всеми силами поддержать японскую императорскую армию против наступления советских войск. Как мне быть? Ведь я действовал так вовсе "не по настоянию японцев" (тогда Ёсиока, сказавшись больным, не появился). Вообще ничего не писать — но едва ли другие не знают об этом. А если написать, не вызовет ли это подозрения у следователей? Поверят ли они, что я во всем всегда подчинялся распоряжениям Ёсиоки? В таком случае вся моя автобиография перестанет что-либо значить.
Наконец я решил, что не буду писать слишком много. Если я не упомяну что-нибудь, ничего не произойдет. Пусть и это будет на счету Ёсиоки.
Как оказалось, я мог написать очень немного, поэтому старался излагать все подробно. Покончив с собственными признаниями, я взялся за изобличение других преступников.
Отдав материалы, я ожидал известий от следователей и гадал, как будет проходить допрос. Похожи ли следователи на работников тюрьмы? Злые ли они? Будут ли применять пытки?
В моем представлении допрос преступника был невозможен без жестокостей. Во дворцах Запретного города, наказывая провинившихся евнухов и слуг, я неизменно применял пытки.
Я боялся смерти, но еще больше я боялся пыток. И дело тут было вовсе не в боли. Я готов был умереть даже от оплеухи, которые в прошлом сам раздавал своим подданным. Я считал, что в тюрьме у коммунистов невозможно не страдать от жестокого обращения, поэтому отношение к нам в тюрьме вызывало удивление и было для нас непостижимым.
Заключенных здесь не били, не оскорбляли, уважали человеческое достоинство каждого. Так было в течение всех трех с лишним лет, и поэтому у меня не должно было быть каких-либо опасений, но каждый раз стоило мне только подумать о допросе, как спокойствие мое куда-то исчезало. В моем представлении допрос есть допрос, преступник не может быть единодушен со следователем, а следователь не может верить преступнику. Когда положение станет критическим, следователь, пользуясь властью, естественно, применит силу, в чем можно было не сомневаться.
В таких мучительных раздумьях прошло более десяти дней. Я не мог спокойно ни спать, ни есть. Наконец этот день наступил. Пришел надзиратель и сообщил, что я вызываюсь на беседу.
Меня провели по главному коридору в одну из комнат. Она была метров десяти, с большим письменным столом посередине. Перед ним был маленький чайный столик. На нем стояли чашки, чайник и пепельница. За письменным столом сидели два человека средних лет и молодой человек. Они знаком предложили мне сесть на стул рядом со столиком.
— Ваше имя? — спросил человек средних лет. — Айсинь Цзюело Пу И.
Он спросил у меня возраст, происхождение и пол. Перо молодого человека со скрипом двигалось по бумаге вслед за моими словами.
— Мы прочли написанное вами признание, — сказал тот, который был старше, — и нам хотелось бы послушать, что вы скажете лично. Вы можете курить.
Итак, началось. Человек средних лет расспрашивал меня о моей жизни; его интересовало все — начиная с детства и заканчивая моим арестом. Когда я рассказал о себе, он кивнул, и, казалось, был удовлетворен.