Выбрать главу

Он нехорошо усмехнулся.

- А... Я сейчас, - заволновался Владимир Григорьевич. - Вот дочка приехала, прошу любить и жаловать...

- Мы-то уж знакомы! - Чуркин весело улыбнулся Лене. - Как вы себя?

- Ничего... Спасибо, - протяжно сказала Лена, чувствуя на себе взгляд Суркова.

Но, конечно, он не мог узнать ее: ведь она была тогда маленькой нарядной девочкой среди других, таких же нарядных девочек, а на балконе, среди множества людей, смотревших на него в бинокли, он и вовсе не мог ее видеть.

- Придется на время разлучить вас. Очень жалею.

Сурков встретился с Леной глазами, и улыбка чуть тронула его полные, плотно сжатые губы.

- Ну что ж, ну что ж... - засуетился Владимир Григорьевич. - Вот только устрою ее и приду... Пойдем, Леночка...

"Сурков?.. Ну, пусть Сурков..." - подумала Лена, идя вслед за отцом.

IX

Лене отвели отцовский кабинет, пахнувший табаком и книгами. Ночью, свернувшись клубочком, по привычке, оставшейся у нее с детства, когда она мечтала уместиться в орешке, - свернувшись клубочком на дряхлом, с выпирающими пружинами отцовском диване, прижав к груди руки с подвернутыми ладошками и неподвижно глядя на освещенный месяцем угол стола, она долго беззвучно плакала: от усталости, от воспоминаний детства, оттого, что жизнь ее выглядела бессмысленной и жалкой, оттого, что она не застала Сережи, и ей казалось, что она совершенно одна на свете.

Со смертью матери порвалась последняя нить, связывавшая Лену с родным домом и с ее детством.

Мать Лены была маленькая, полная, молчаливая женщина, с седеющими волосами, с тихими движениями, со спокойным, усталым и недоверчивым взглядом из-под широких темных бровей, придававших ее лицу вид гордый и недоступный. На самом деле она была беспомощна и робка во всем, что не касалось ее детей. Она обладала многими действительными знаниями, а еще больше того передумала и перечувствовала на своем веку, но жизнь ее с отцом Лены изобиловала в прошлом столькими лишениями, приведшими к смерти старших детей, и так была она одинока в этой жизни, что весь ее практический мир невольно свелся к заботам о детях; она приучилась к бережливости, кропотливости, недоверию к людям. Все ее знания, чувства, мысли существовали только в ней самой и для нее, в лучшем случае она могла передать их детям.

Лена помнила ее сидящей в кресле с накинутым на плечи белым вязаным платком, - мать шила или читала что-нибудь, или думала о своем, устало прислонив к спинке кресла седеющую голову; помнила ее бесшумно переходящей комнату в мягких, отороченных белым мехом туфлях, с каким-нибудь тазиком с молоком для котенка в руках; или склонившейся над ее, Лениной, постелью и жадно целующей ее в лоб и нежные щеки, мягкость которых Лена чувствовала и сама, когда ее целовали.

Мать и дочь любили, закутавшись вместе в вязаный платок, сидеть по вечерам на крыльце, выходящем в сад, и молча смотреть на затухающую рдяную полоску над дальними, медленно темнеющими горами; любили собирать цветы пышные белые пионы, влажные ирисы, желтые и красные лилии, немного пугавшие их своими крупными размерами и яркими красками; любили, пристроившись где-нибудь на диване, читать друг другу вслух или разговаривать о людях одинаково о взрослых и детях.

Это был свой интимный мир понимающих друг друга взглядов, нежных касаний, тихих разговоров, мир ощущений и созерцания, бездейственный и незащищенный, но правдивый.

Мир отца - мир действенный, многолюдный и шумный (настолько шумный, что казалось иногда, будто отец старается своим громким голосом запорошить какую-то пустоту в себе) - этот мир был чужд и непонятен им.

Отец бросался от одного дела к другому, ни одного не доводя до конца. Он все делал с пафосом, с воздеванием рук, с восклицаниями и многословием, мешая в кучу французские междометия, латынь, народные обороты.

- О! Cela!.. Пришли семена от Рамма! - вздымая длинный указательный палец, поблескивая сумасшедшенькими глазками, кричал он по весне в период своего увлечения огородничеством.

- Sic transit!.. Черт бы его побрал, этого Козлова! - жаловался он осенью на огородника. - Не арбузы у него получились, а бо знать что!..

- Экий мы, мать моя, клин сегодня выкосили! - восторгался он, прибегая вечером с покоса, возбужденный, со свернутой набок черной бородкой, в грубых, пахнущих болотом сапогах. - Ну и кочки! Ну и водища! Таточку бы туда!..

Он намекал на старшего сына Гиммеров, Виталия, - толстого белотелого юношу, прозванного в своей семье Таточкой (отец не любил и презирал Гиммеров, особенно самого старика, за то, что тот в молодости принял православие; отец называл это "гнусным приспособлением к темным силам").

Нашумев и наследив в комнате, он убегал на кухню, откуда доносились веселые "с устатка" голоса косарей, а потом незаметно проскальзывал в спальню, стараясь не дышать: от него пахло водкой.

Он гордился своей близостью к народу и думал, что ненавидит господ; с начальством был резок и вспыльчив. О, он не боялся пострадать! - он постоянно ссорился с приставами из-за мужиков и, не смущаясь тем, что был административно-высланным, однажды побил пристава палкой.

Когда кончалось его увлечение собственным хозяйством, он начинал создавать какие-нибудь кредитные товарищества или потребилки, воюя с богатыми мужиками и не замечая, что в своей деятельности зависит от них.

А после таких подъемов на него нападала хандра. Он целыми вечерами валялся на кровати, накрыв голову подушкой, посасывая леденцы, - они всегда лежали в жестяной коробочке возле, на стуле. В такие времена он бывал раздражителен и сердился на детей ("Шуметь? Что?!" - кричал он из-под подушки так громко и в нос, что получалось - "штан?!"), ссорился с женой, а потом с виноватым видом подглядывал за ней в замочную скважину.

Он был искренен и в своих взлетах, и в падениях. Но он не только был лишен дара понимания людей (в том числе и себя) помимо того, а иногда даже вопреки тому, что люди говорят и думают о себе, - он даже не подозревал, что такой дар существует у кого-либо. И поэтому для жены, только так и воспринимавшей людей, а через нее и для дочери, он сам был непонятным и чужим человеком.

Мать умерла внезапно, от разрыва сердца.

Она, как обычно, сидела в кресле, прислонившись виском к обитой плюшем спинке; книга, которую она читала, валялась на полу. Дети несколько раз проходили мимо, прикладывая к губам палец, думая, что мать спит.

В шкатулке ее нашли письмо. Мать распоряжалась в нем некоторыми вещами и бумагами и завещала Лену на воспитание к Гиммерам, о чем она давно уже договорилась с сестрой Софьей Михайловной. Любовь к сестре, сохранившаяся у нее с дней юности, помешала ей до конца понять эту женщину: мать была искренне убеждена в ее доброте, в ее любви ко всей их семье и думала, что Лене будет лучше с ней, чем с отцом.

X

В день своего отъезда Лена встала чуть свет; тихо, чтобы не разбудить Сережи и тети Сони, спавшей с ними в детской, оделась и, ступая на цыпочках по холодным половицам, пробралась в отцовский кабинет, выходивший окнами на улицу.

Она была влюблена в скобеевского пастушка, который каждые утро и вечер прогонял стадо мимо их окон и играл на жалейке. Она любила его за то, что он был простоголов, грязно одет, не боялся коров и людей и, казалось, не хотел быть никем другим, кроме как тем, кем он был. Она ни разу не решилась поговорить с ним и даже близко подойти к нему, - она любила его из окна, но любовь эта занимала большое место в ее жизни.

Усевшись на подоконнике, калачиком поджав ноги и прислонившись к косяку окна своей немного крупной по телу, темно-русой головкой, она долго смотрела на пустынную улицу, на серый ряд изб по той стороне ее, на согнутую бабью спину во дворе напротив, - баба доила корову, - на чуть шевелившиеся от утреннего ветерка макушки деревьев за избами, на дальние, еще темноватые сопки, поверх которых чуть алело. Она сидела без движения, изредка поводя бровями, - брови у нее были широкие и темные, как у матери, и немного приподнятые; она всегда точно удивлялась чему-то.