Сережа, которому вид отца показался противно-унизительным, сухо сказал о перемене в своей судьбе.
- Ну что ж, ну что ж!.. - заторопился Владимир Григорьевич.
Сережа обнял его и поцеловал в небритую табачную щеку. Все-таки они очень любили друг друга.
Лена была где-то в палате. "И к лучшему", - подумал Сережа, не велев отцу звать ее.
Все уже было уложено в походную сумку, а Сережа все искал что-то, лазил под кровать, в сундук, выдвигал и задвигал ящики стола, гардероба. Потный, в свалявшемся под кроватью пуху, мрачный Сережа остановился посреди комнаты.
Здесь была спальня отца и матери. Они спали всегда на разных кроватях. Теперь на материнской, с большими проржавевшими шишками по углам, спал Сережа. Старая жестяная коробка из-под монпансье, украшенная облупленным изображением малины, стояла на тумбочке у изголовья отца.
Сережа понял, что тот шаг, который он собирается сделать сейчас, это не просто поступление в отряд Гладких, а это огромная перемена во всей его жизни, а все, что было до этого, - это была игра.
С растроганным недетским чувством он обошел весь дом. На всем лежала печать войны, заброшенности. А Сережа? Лучше ли он стал, хуже?
Он не зашел проститься с Аксиньей Наумовной, боясь, что разревется.
У избы Нестера Борисова, где стоял штаб Гладких, сидел, пыхая цигаркой, зарубщик Никон Кирпичев в брезентовом плаще...
- А, Сергей... Здравствуй, Сергей! - сказал он, твердо шепелявя, так что получалось Шергей. - Ну-к что ж, очень, как говорится, приятно, зайди, зайди! - сказал он, выслушав Сережу, и кивнул головой в сторону сеней, откуда доносились женские смешки и поплевывание шелухи от семечек.
В горнице с большой русской печью было много женщин, девушек, ребятишек, и все они, теснясь и хихикая, старались заглянуть в красную горницу, откуда доносились странные басовитые и теноровые вскрики.
Сережа, протиснувшись между женщин и ребятишек со своим винчестером и сумкой, заглянул в красную горницу.
Она была вся в табачном дыму. У большого стола под образами, беспорядочно заставленного бурыми бутылками, покачиваясь, стоял Гладких вполуоборот к Сереже и ревел что-то, раздувая вороные усы. По ту сторону стола, красный, сидел Нестер Васильевич, - он сидел в необыкновенно странной позиции, - охватив край стола губами и страшно вытаращив глаза. А в углу под образами Мартемьянов, с совершенно землистым, мокрым от слез лицом, со сбившимися на лбу потными редкими волосами, стучал кулаком по столу и кричал не слушавшему его Нестеру Васильевичу что-то прямо противоположное тому, что говорил Владимиру Григорьевичу.
- Уж больно ты все знаешь! - кричал Мартемьянов, весь в слезах. - Уж больно все тебе ясно!.. Не-ет, брат, но все так светло да ясно на белом свете!..
XIX
Красноармейцы, бежавшие из плена, все эти дни жили в предоставленных им двух соседних дворах, не получая назначения. Прослышав, что всех шахтеров уже распределили по отрядам, они зашли в ревком и дождались Филиппа Андреевича.
Из чистого тщеславия он стал выспрашивать имена, фамилии, года, кто откуда и заносить на бумажечку.
- А ты, значит, кто будешь? - дошел он до паренька лет двадцати трех.
- Новиков, Алексей.
- Отчество?
- Иванович.
Мартемьянов поднял голову.
- Из каких мест?
Красноармеец назвал то село Самарской губернии, родом из которого был Мартемьянов.
- Батьку твоего не Иваном Осиповичем кликали? - спросил Филипп Андреевич.
- Иваном Осиповичем. Неужто знали? - вяло оживился красноармеец.
Мартемьянов побледнел.
- А он жив еще?
- Жив был. Да уж больно стар. Вы что, не бывали у нас, случаем?
- Скажи пожалуйста! - Мартемьянов изумленно оглядывал стоящих перед ним красноармейцев. - Ваша изба на речке - туда, за кузню? - взволнованно спросил он.
- Верно... Откуда вы знаете? - начал удивляться и красноармеец.
- И ветла стоит поперед избы, на самом бережку?
- Ветлу лет десять как спилили. Да вы кто будете?
- Я, брат, поскитался по свету, - загадочно сказал Филипп Андреевич, бывал я в вашем селе. И отца твоего я знал, когда ты, видать, еще ползал. Ну, а Андрей Новиков - не тот, что с краю, а прозвищем Буйный - тот-то еще жив? - спросил Мартемьянов о своем отце.
- Помер, и уже давно помер, и старуха его померла...
- А семья как?
- Семья что ж, - семья живет. Один-то ихний еще в голод ушел в здешни места ходоком, да сгиб. Сказывали убил кого-то.
- Пристава он убил, ирода, - за то б мы его теперь не судили, торопливо сказал Филипп Андреевич. - Ну-ну?
- А старший ихний живет в той же избе, а младший выделился.
- А жинка того, что сгиб, она как?
- Она уж давно за другим живет, за Глотовым Евстафием, - может, знали? Он в пятом, не то в шестом овдовел и женился на ней. Ребята у них - всех кровей! Двоих они завели своих, да у него от старой штук четверо, да она своего привела - от того самого. Сказывали, как тот ушел, она в аккурат через девять месяцев и родила, - усмехнулся красноармеец.
- Та-ак... - Мартемьянов хотел свернуть цигарку, но руки его так тряслись, что он снова спрятал кисет в карман пиджака. - Что ж, девочка или сын? От того-то?
- Сын...
Он узнал, что сын его жил в своей семье плохо, а в чужой и того хуже, все корили его отцом-убивцем. Ходил он сызмала в пастухах, во время войны проворовался, сидел в тюрьме, в Красную Армию его не взяли (молотилкой у него оторвало три пальца на правой руке), а по разговору он вроде - контрик: над Красной Армией смеется и стоит за Антанту, а живет холостым, - никакая девка не идет за него.
И все повалилось у Мартемьянова из рук.
Гладких и Нестер Борисов в первый же день прихода отряда в Скобеевку установили, что они родственники. Мать Гладких, лет пятьдесят с лишним назад выданная отсюда замуж на Вай-Фудин, где в ту пору вовсе не было невест, приходилась троюродной сестрой бабке Марье Фроловне, а стало быть, Гладких был четвероюродным братом покойного Дмитрия Игнатовича, а стало быть, каким ни на есть племянником Нестера Васильевича.
И с того первого радушного разговора, пользуясь отсутствием Сени Кудрявого, они пошли пьянствовать у всех Борисовых по очереди, начав с бабки Марьи Фроловны и уж не пропуская ни одного двора. Этим утром они опять опохмелились у бабки Марьи Фроловны и начали новый круг, но бабка их прогнала, и они утвердились у себя дома. Здесь их и застал Мартемьянов.
Присутствие Нестера, мешавшего развернуть разговор по душам, кинуло Филиппа Андреевича в беспредельную мрачность. Выпив с горя кружечку и охмелев, он все переводил разговор на загадочное и туманное. А Нестер Васильевич, для которого мир только разворачивался своими чудесами, все подливал и подливал ему и кричал:
- Ху-у, не тужи, братец ты мой, соколик!.. Жить можно, еще вот как можно, даже очень хорошо можно, братец ты мой, соколик! А ты хвати-ка вот одну с ерцем-перцем-переверверцем!.. Ага? Понял теперь, какова Маша наша? То-то, братец ты мой, названый ты мой рассоколик!..
И вогнал Филиппа Андреевича в окончательную тоску и горькое раздражение.
Когда вошел Сережа, Нестер Васильевич, устав от Мартемьянова, показывал Гладких фокус, состоявший в том, что Нестер Васильевич одним дуновением загонял со стола медный старорежимный пятак в крынку с капустой.
А любимый герой Сережиных дум ревел во всю мощь о том, что великий этот фокус есть ничто, а вот ему, Гладких, ничего не стоит расшибить - ну, к примеру, вот эту доску стола. И не успел напруженный вздохом Нестер Васильевич в третий уже раз загнать свой пятак в капусту, как Гладких, к ужасу хозяйки и к изумлению и веселью остальных зрителей, размахнувшись всем корпусом, грохнул лбом в крайнюю доску стола. Полувершковая дубовая доска крахнула, как щепочка, - посуда и снедь с грохотом посыпались на пол.