Выбрать главу

Зайчик вошел в палисад.

Отец Никанор сидит с своей попадьей под яблоней в самой яблонной гуще на желтой скамейке, и, только его увидал, взглянул на попадью из-под шляпы с большими полями и поднялся навстречу:

— Здравствуй, здравствуй, гость дорогой.

— А мы вот сидим с отцом Никанором и о тебе говорим: чтой-то, де, к нам не зайдет… приехал, чин получил и носу не кажет, совсем уж наш Коля зазнался…

Зайчик руку отцу Никанору пожал, попадья подошла и по лбу ему языком провела: Зайчику так показалось, у попадьи были всегда словно мокрые губы.

— Неможется очень. То ли с дороги, то ли не спал.

— Да и верно: круги под глазами, и цвет у лица нехороший… За ворот не льешь ли без меры?

— Не пью!.. Много не пью!..

Зайчик вздохнул, достал папиросу, отцу Никанору одну протянул и долго не знал, о чем бы спросить и как бы спросить незаметней, узнать и поскорее уйти…

— А мы третьеводни Клашу проводили, — говорит попадья и на Зайчика смотрит… — Ты ничего ведь не знаешь?..

— Слышал, — тихонько Зайчик отвечает.

— Ну и ладно — значит, дело обмялось, — весело говорит отец Никанор, положивши на плечи Зайчику руку. — Такой молодец да красавец… Да я, Миколай Митрич, и чьхнуть-то подумал бы…

— Полно, отец, и Клаша наша небось не урод…

— А я разве хаю?.. Вот я говорю, что обмяться пора…

— Пора бы, — вздохнув, говорит попадья, — почитай, третий год уж идет.

— А муж кто у Клаши? — шепчет Зайчик и в землю глядит.

— Супруг совершенный, — гудит отец Никанор и снова пыхнул папиросой.

Яблонька низко нагнулась, свесила ветку и прямо отцу Никанору в колени на рясу сронила два крупных яблока, налитых с краев душистым соком, и с легким, едва уловимым, румянцем… Зайчик смотрит на яблоки, смотрит на этот румянец и вспоминает далекие годы, когда от стыда и смущенья, что на щеках непривычный первый пушок, и в зеркало страшно взглянуть, — а взглянешь, увидишь чужое лицо: в первых порывах сердце сторонится всех, таится от посторонних глаз и от себя самого.

Зато в лесу где-нибудь можно глядеть и глядеть на себя сколько захочешь…

Там никого не стыдно, и румянец на щеках в темной воде похож на скрытый румянец созрелых антоновских яблок, его никому не видно, его заметит лишь тот, кто яблоко первый раскусит…

Глядит Зайчик на яблоки, себя вспоминает года четыре назад, ходьбу с Клашей по ягоды, по грибы и робкую первую тайну, теперь очевидную всем и, может, даже смешную для всех, потому что едва ль ее у кого не бывает.

Только она теперь для Зайчика страшная, страшнее напасти и смерти, ибо раскушенный яблок на ветку назад не повесишь, а две половинки не склеишь: большего горя у юности нет и едва ли бывает!

«Хорошо еще, — думает Зайчик, — что не рассказала всего: а то уж и посмеялся бы, наверно, отец Никанор!»

— Муж Клашин купеческий сын… Из хорошего дома… Два дома в Чагодуе и самых-то лучших… Два в Питере…

— И четыре в Москве, — басит, взявши бороду в рот, отец Никанор, — богатей!

— А какой речистый: так вот и льет, — говорит попадья, расставив перед Зайчиком руки.

— Поставный… Поставный… У Клаши, ты знаешь, двойня была…

— И тоже, должно быть, опять: была у нас, так с утра до самого вечера, что ни поест, все наружу…

Зайчик стоит, повернуться не может, не может уйти, смотрит то на попа Никанора, то на попадью, Марью Иванну.

«Нет, нет, — думает Зайчик, — все это неправда, и может ли это случиться, хоть все и за то, что никто не приврал и полслова».

Но странно, и раньше, как только Зайчик узнал обо всем стороною, он сам себе так и сказал: не поверю! Да и как тут поверить?!

Для него по-прежнему Клаша гуляет в белом со сборками платье, смеется лукаво ему где-нибудь из угла, в глаза поглядит, улыбнется, и Зайчику больше не надо ни знать ничего, ни расспрашивать, — он верил, что Клаша не может так ни себя, ни его погубить, тайно повенчавшись с ним в свете и духе, на вечную любовь и вечную верность!

— Не верно, — шепчет Зайчик и глядит в глаза отцу Никанору и рядом с ним — попадье.

Попадья глупо заморгала на отца Никанора глазами, взяла два яблока, упавших с антоновки, и ему в карманы сует, один даже в конверт завернула:

— Уж больно налился, так губы и тонут…

— Прощайте, — Зайчик сказал, приложился к фуражке по-военному, как будто не поп Никанор перед ним, а наш ротный, и это не Марья Иванна в темном платочке и с мокрой губой, а гнедая кобыла капитана Тараканова Палона Палоныча — Щука, — слез он с нее, треплет по гриве и строго на Зайчика смотрит: «Ну, что, господин зауряд, дела, видно, совсем никуда не годятся?»