Не хотели солдаты нарушать обряд угощенья, твердо веря помраченной душой, что, может, эти-то вот сухари и трудная, политая их же потом и кровью краюха черного хлеба как раз и взорвется под самым сердцем островушного немца и отобьет у него надолго охоту мешать спокойно спать мужикам и думать во сне о своей сироте полосе, о женах, впрягшихся в плуги, и ждать в бессонные ночи светлого часа, когда придет на сиротскую ниву чудесный гость с колосяным снопом за плечами, в одной руке с острым серпом, в другой — с большим пучком чернополосной ромашки и синих, как небесная синь, васильков, — нивный гость, захожий странник, незримый страж деревни: мир!
К счастью нашему, немец и в этот вечер, должно быть предчувствуя лихую минуту, опять настороженно молчал, то ли ему надоело попусту лупить в наши окопы, то ли были какие иные причины, только все было сделано, как Сенька в своем водяном мозгу рассчитал, и плот с черной краюхой, с сухарями и под сухарями с пороховым боровом в самом низу поплыл к немецкому острову в полночь.
Сенька держал в руках конец от веревки, чтобы узнать, когда плот стукнется в берег, артиллерийский поручик разматывал сноровисто шнур от запальника, вода била в рулевую доску, и плот уходил, судя по поспешности, с которой Сенька перехватывал веревку в руках, со скоростью, которой трудно было ждать от такого устройства. Скоро Сенька прикрепил веревку за кол от колючки и, повернувшись к нам, в полшепота, задыхаясь, проговорил:
— Стоп, Матрена, дальше поеду после обеда…
Спеша и толкая друг друга, мы побежали на берег, надо было засесть за прикрытие, так как осколки от пироксилиновой бомбы и нам могли навалиться за ворот.
Ждали мы, и казалась каждая минута за долгие годы.
Несмотря на опасность, все мы перегнулись через окопы, и что дальше случилось, едва ли кто из нас хорошо разобрал.
Слышали мы, как разъяренная Двина бросилась, громко всплеснувши водяные вспененные руки, как разбились эти водяные руки о берег, на котором стояли наши окопы, как из водяных рук лизнул вдруг беспросветное небо огромный красный язык…
Потом в глазах все потемнело, в уши словно налилась вода, сама земля, показалось нам, сдвинулась с места, подбросило нас, повалило и придавило коленкой в песок в окопном ходу, в ушах же поднялся такой перезвон, будто у каждого в голове было по большой колокольне, куда больше чем в Чагодуе, и на всех колокольнях звонари посходили с ума…
Вверху шипит, визжит, охает, криком кто-то исходит и стоном — то ли осенняя темь наклонила низко на землю свое черное, укутанное в вихри и ветры лицо, то ли отлетают немецкие души в осеннюю высь, негодуя на вероломство черного русского хлеба, смешавшись в одно с водянистою пылью, земляною трухой, с осколками от минометных гранат, которые Сенька на сухари выменял немцам, то ли грызет высоко под небом живучий, неискоренимый немец волчьими зубами твердый солдатский сухарь и плюет на нас сверху смешавшейся с кровью слюной, недовольный такой невыгодной меной.
Расползлись мы по блиндажам, залегли в кучи на нарах, и как потом Зайчик вошел, артиллерийский поручик, а за ними и Пенкин — никто не заметил.
Вскочили мы, только когда у входа в блиндаж раздался веселый искристый голос и сам Сенька спрыгнул со ступенек в блиндаж в руках с сапогом.
— Сапог его немецкого благородия, ваш-высок, — сказал Сенька и поставил его Зайчику в ноги, — только бы из ходу подняться, а сапожок-то, вижу, идет сам ко мне по гребенке окопа… я уж оробел было: вижу, сапожок не нашего покрою!..
Из сапога бежала алою струйкою кровь, на ботах висело мясо кусками, и только носки у сапога лоснились, вычищенные, видно, недавно хорошею немецкою ваксой, и на пятке шпора звенела серебряным звоном, словно жалуясь русским солдатам на жестокую судьбу немецкого лейтенанта.
— Молодец, — сказал Иван Палыч, хлопая Сеньку по плечу, — молодчачина: немцу смерть перевез!
Глава девятая
Святой и разбойник
Прошли две или три недели после того, как островушный немец взлетел на воздух и в наших окопах воцарились опять тишина и покой.
Немцы так, должно быть, и не сведали причины, почему получился на острове взрыв, батарейной стрельбы в эту ночь не было.
Приписали они, наверное, это тому, что лейтенант, сапог которого Сенька принес в блиндаж, как единственный трофей своей победы над немцем, слишком от скуки на острову любил курить свою трубку и не выполнил самой простой предосторожности в обращении с живой смертью в руках.