– Скитаюсь теперь без куска хлеба, без надежды! – говорил Владимир голосом оскорбления. – Вот чем заплатили за мои услуги! Ими не умели воспользоваться, а я терплю.
Попечениями своими о доставлении всех возможных выгод нашему страннику хотел Вульф вознаградить неблагодарность к нему своего главного начальника, не умевшего вовремя обеспечить благосостояние человека, столько для него сделавшего. Одним словом, Владимир стал в тех же отношениях к цейгмейстеру, в каких прежде находился к Шлиппенбаху.
Никогда еще молодой странник не тосковал так сильно по отечеству. Часто среди утешительных надежд слышался ему приговор мнимого отца его. «Отца моего? – спрашивал он себя. – Нет, не может быть! Андрей Денисов не отец мне. Слово это не говорит моему сердцу; он только испугал меня неожиданностию. Ничто во мне не двигалось к нему: во мне нет ничего с ним сходного! Когда б он был мне отец, давно бы в Москве, в Поморском ските, где-нибудь, проглянуло ко мне чувство родительское, хотя б из-под вериг пустосвятства. Отец не вел бы на казнь сына, не оставил бы матери моей. Мать моя, кто бы она ни была, не могла полюбить это чудовище. После этого придется мне самого лукавого признать своим отцом! Нет! нет! сети!..»
Так отражал Владимир мыслями и сердцем ужасное объявление ересиарха. Молчание Паткуля при поверке завещания Кропотова и ответы ясновидящего слепца, для которого несчастный не таил долее истории своей жизни, утвердили его в мыслях, что Андрей Денисов не отец его.
Между тем в лагере осаждавших случилось происшествие, весьма близкое к нашему Владимиру. В один день, когда русский военачальник с высоты, им осиленной, вперил орлиные взоры на башни Мариенбурга, уже не так бойко поговаривавшие, пришли доложить ему, что один раненый рядовой имеет объявить ему слово и дело. Фельдмаршал вошел в свою ставку, туда ж призван и солдат: это был тот самый, которому Андрей Денисов поручил отдать свое послание. Оно вручено фельдмаршалу с обыкновенными солдатскими темпами уважения и подчиненности. Величаво и проницательно взглянул Борис Петрович на служивого и, прочтя на открытом его лице одно смелое добродушие, ласково спросил его, что это значит? Тут подробно рассказал ему рядовой о встрече своей с Денисовым, которого называл переодевшимся боярином. Горестная дума осенила лицо военачальника в то время, как он читал письмо. В этом письме давали знать, кто такой Владимир: довольно было этого объяснения, чтобы погубить его. К тому ж Андрей Денисов присовокуплял, что в то же время, как писал фельдмаршалу, он уведомляет о злодее и Преображенский приказ. По прочтении послания Борис Петрович обратился к солдату, приметно удерживаясь от гнева.
– Хвалю твое усердие, – сказал он сурово, отдавая служивому несколько серебряных монет… – но поспешай в Россию, куда ты отпущен. Чтобы через час духу твоего здесь не пахло! и… горько тебе будет, если когда проговоришься об этом письме! Слышишь?..
Смущенный солдат спешил убраться из палатки фельдмаршальской и теми же стопами из лагеря.
Долго, задумавшись, ходил Борис Петрович взад и вперед по палатке.
– Это он! нельзя ошибиться… Поймать!.. казнить!.. заплатить за важные услуги отечеству!.. Надо его спасти!.. – были слова, вырывавшиеся у него по временам.
Скука, грусть видимо означились на важном его лице. Он приказал позвать к себе князя Вадбольского. Ему-то поверил он, как другу, тайну письма, свои опасения насчет несчастливца, служившего так верно русскому войску, и желание свое спасти его от гибели, которая его ожидает, если злодейские происки Денисова найдут себе путь в Москве. Только настоящее время дорого; впоследствии, при удобном случае, сам он, фельдмаршал, может быть ходатаем за несчастливца. Гонимый находится в Мариенбурге: об этом предупрежден Борис Петрович. Замок едва держится; он должен скоро сдаться. Надо непременно спасти Владимира. Приметы его описаны в письме: нельзя ошибиться. Вадбольский тем охотнее берется за дело, что угадывает в нем и своего избавителя. Средства спасения придуманы так, что никто об исполнении их не будет знать, кроме третьего лица, именно Мурзенки, много обязанного несчастному (что Паткуль имел случай объяснить фельдмаршалу и что мы узнаем со временем). Душа татарского наездника скрытна, как дно морское.
Глава десятая
Свадьба и погребение
Уже я думал – вот примчался!
Как вдруг мой изнуренный конь
Остановился, зашатался
И близ границ страны родной
На землю грянулся со мной…
Ночь на двадцать четвертое августа была мрачная. По временам только прорезывался этот мрак огнем, вылетавшим клубом с трех батарей русских. Казалось, его метал с неба сам громодержитель. Замок на острове извергал также с трех сторон огни: воды озера повторяли их. В эти мгновения рисовался и замок, опрокинутый в воде, будто стеклянный дворец феи, освещенный факелами летающих духов. Огоньки, унизавшие высоты, занятые русскими, казались висящими на воздухе. Гром орудий прокатывался по озеру и отдавался по нескольку раз берегами. Наконец к полуночи все померкло и стало тихо, так тихо, что с главного раската можно было слышать, как бежала волна и с ропотом издыхала на береге. Часа два продолжалась тишина. Вдруг с берега что-то свистнуло и загремело; два огненные хвостика очертили по воздуху полукруг, и вслед за тем в замке что-то с ужасным шумом рухнуло; поднялись крики и стенания.
Рассвет дня объяснил причину их: главная стена и один болверкс пушками пали. Фельдмаршал с высоты любовался разрушением крепости.
– Чистая работа! благодарствую! – сказал он, положив руку на плечо бомбардира, стоявшего подле него с улыбкой самодовольствия.
В замке все приуныло. У коменданта составлен был совет. Пролом стены, недостаток в съестных припасах, изготовления русских к штурму, замеченные в замке, – все утверждало в общем мнении, что гарнизон не может долее держаться, но что, в случае добровольной покорности, можно ожидать от неприятеля милостивых условий для войска и жителей. Решено через несколько часов послать в русский стан переговорщиков о сдаче. Сам цейгмейстер, убежденный необходимостию, не противился этому решению.
С веселым лицом явился он на квартиру пастора. Последний одет был по-праздничному; все в комнате глядело также торжественно. Подав дружески руку Вульфу, Глик спросил его о необыкновенном шуме, слышанном ночью. (За домами не видать было сделанного в стене пролома.) Шутя, отвечал цейгмейстер:
– Московиты не такие варвары, какими я их воображал: они знали, что ныне день моей свадьбы, и хотели еще заранее, с полуночи, поздравить меня с батарей своих. Доннерветтер! ныне ж последует сдача нашей крепостцы, и тогда мы расквитаемся с ними.
– Сдача? Слава богу! – воскликнул пастор и в благоговении, сложив руки на грудь, прочитал про себя молитву. – Не отложить ли нам свадьбу до заключения мира?
– Ваше слово, господин пастор, ваше слово должно быть свято. Я хочу, чтобы Катерина Рабе вошла с моим именем в стан русский. Где ж моя невеста?
На зов Глика явилась его воспитанница. Щеки ее пылали; грусть в очах ее походила более на тоску любви; черные локоны падали на алебастровые округленные плечи; шея была опоясана золотым ожерельем с бирюзою; бело-атласное платье, подаренное ей Луизой и сберегаемое ею на важный случай, ластилось около ее роскошных форм и придавало ей какое-то величие; стан ее обнимал золотошвейный пояс; одинокая пышная роза колебалась на белоснежной девственной груди. Только одну и могли найти в цветнике комендантского сада: казалось, она запоздала в нем для того только, чтобы кончить жизнь так счастливо. За невестою шел Владимир. Смуглое лицо, черные кудри, небрежно раскиданные, пасмурный взор, бедная одежда резко отделялись от блестящей, роскошной фигуры невесты.
Невеста и жених стали на свои места. Пастор с благоговением совершил священный обряд. Слезы полились из глаз его, когда он давал чете брачное благословение. С последним движением его руки отдали в стане русском кому-то честь барабанным боем… и вслед за тем в комнате, где совершалась церемония, загремел таинственный пророческий голос, как торжественный звон колокола: