Выбрать главу

И вдруг ты видишь на воде черный силуэт, совершенно черный, как остывшая головешка. Человек с огромной дубиной в черных руках-лапах. Нет! Нельзя! — все кричит в тебе.

Я молодая, красивая. Я — беленькая! Я нарожаю тебе, черному уроду, белых красивых детей. Я стану делать все, что прикажешь. Я буду даже, если захочешь, есть человечину!..

О, какая темная, какая вязкая вода в реке…

…И совсем это не река, это всего лишь лужица на листе. А лист желтый. Еще на листе маленький слизняк — он такой нежный, такой вкусный. Ты копаешься меж камней. Там много орехов. Орехи в палой листве. Они круглые. И очень вкусные. Они вкуснее земляных червей и медведок. О эти орехи! У тебя их уже много заготовлено. А будет еще больше.

И вдруг ты видишь зеленые немигающие глаза. Зеленые глаза среди застывшей желтой листвы. Они смотрят на тебя. Они притягивают тебя. Завораживают. Надо бежать — не можешь! Надо кричать — не можешь! Глаза, эти зеленые жадные глаза. И в них — свет…

…Свет как игла. Тебя тянет к этому лучику неудержимо.

Других тоже тянет. Тебя толкают. Сверху. Снизу. Сбоку.

Жаль, что у тебя нет шипов. Хотя бы одного. Хотя бы маленького. Хотя бы толщиной с этот вот лучик…

Вот что-то наплывает на свет. Что-то темное. Что-то большое. Что-то страшное. Оно наплывает на тебя. Свет меркнет совсем…

…Свет меркнет совсем — и вдруг словно взрывается, его становится много-много — много, очень много! — он ударяет по глазам, и через минуту я вижу над собой что-то белое, какое-то расплывчатое пятно, — и слышу ласковый голос:

— А вот и сыночек глазки открыл. Какие они у тебя голубенькие. Совсем как у папы твоего, у Вани-большого.

Где я? Кто я?

— Ну улыбнись, Ванечка, своей маме…

Ой, что это?! Что это там так бухает?..

— Не пугайся, маленький, это папа бомбы бросает. Пусть он воюет, а мы покушаем — да? — покушаем и больше плакать не будем, правда? Ваня! Ванечка!..

И с первыми глотками материнского молока я стал забывать все, что мне увиделось, и стал привыкать-прирастать к новому своему имени. Ваня! Ва-ня… Какое, однако, интересное имя.

— Не плачь, сынок, не бойся. Это твой папа стреляет из ружья. Он у нас смелый. Он у нас — партизан. Не плачь…

…Да, легко сказать — не плачь. А что делать, если плачется. Если всего трясет нервный озноб.

Только что на меня напали. Трое. Под темной аркой. Один стукнул по голове бутылкой. Другой стал отнимать портфель. Третий замешкался с чугунным колосником — иначе бы мне несдобровать… Я вырвал колосник и ударил им того, кто был с бутылкой. И как только ударил, так сразу же и завертелся перед глазами калейдоскоп: и утро в сарае, и небо, и лед, и вода…

И вот лежит он в луже черной крови. Молодой парень. По моде стриженный затылок. Те двое убежали, бросив его. А он лежит, не шевелится. На нем синяя куртка. Такая знакомая. И на шее родинка. Такая знакомая, такая родная. Он лежит неподвижно. А я сижу над ним и плачу.

Уже собирается народ, уже кто-то побежал за милицией, уже дышат мне затаенно в затылок любопытные, а я сижу над ним, плачу, и так и не решился перевернуть его, чтобы взглянуть в лицо. Страшно.

Сы-нок!

Козлы

Интеллигенция?! Слово-то какое поганое! И звучит-то как по-хамски.

К.Леонтьев

С детства я мечтал быть бандитом.

Не вором, пусть даже и в «законе», не жульманом, не карманником-щипачем, не мошенником-кидалой, и даже не медвежатником-взломщиком сейфов, а именно — бандитом (ст.77 УК). Безжалостным, но благородным гангстером. Эдаким современным Дубровским. Русским Робин Гудом. Тем более, что дядья, убийцы-душегубы, «друзья народа», тянувшие во времена Берии длинные лесоповальные срокА по расстрельным статьям (102 и 104 УК) такого порассказали из своего бурного, овеянного легендами прошлого, что впечатлений хватает до сих пор, криминал сочинять и выдумывать почти не приходится, стоит покопаться в памяти, вспомнить что-нибудь из их рассказов, — и пожалуйте получать гонорар.

С феней и «благородным русским» матом познакомился гораздо раньше, чем с языком нормальным, а тем паче с литературным. Знал половину статей в Уголовном Кодексе, знал все тюремные масти, а фамилию свою узнал лишь в школе. И поначалу даже возмутился от ее неблагозвучности, подумал, что происки учительницы… Короче, все предпосылки были, чтоб из меня вырос какой-нибудь Кирпич или Утюг, или Центнер (как дразнили в детстве), но судьба, увы, распорядилась иначе. Я не выбирал свой путь, он сам как-то выбрался, и потому среди этой склизкой прослойки, среди этих прокладок с крылышками и без — я суровый гангстер, не прощающий обид чечен, а среди братков бандитов — гнилой интеллигентишка. И очень, очень, поверьте, очень жаль, что не наоборот.

Когда выстукиваю это на машинке, из магнитофона несется презрительный голос певца-поэта. Песня-вызов:

— В труде — умелые руки,Все говорят, как есть.Но кому от этого радость?Кому от этого честь?

А ведь и вправду. Разве способен к полету духа и чистым, возвышенным, немеркантильным помыслам манерный гомик, похожий на умытую и причесанную свинью, обожающий солдатиков, которые то и дело его колотят, — любя, конечно же, любя? Или вертлявый, прилизанный тип, не глядящий в глаза, со слюнявыми губами, вожделенно ждущий банальных резолюций какого-нибудь фердыщенки? Или безобразно-жирный, к которому и подойти-то ближе трех метров невозможно, потому что требуха в той куче тухлого сала — преобладающий орган?.. Разве возможно, чтобы в уродливом, убогом, униженном теле помещалась возвышенная, чистая душа? В человеке все должно быть красиво, все должно быть благородно — и дела, и помыслы, и тело. Но разве может прирожденный трус, шакал по жизни быть героем, великодушным львом, — хотя бы в мечтах, хотя бы в грезах? Везде, в каждом слове, в каждом жесте, в каждом поступке, в каждом мазке кистью будет сквозить его истинная, ничтожная сущность. И разве может явиться миру пророк среди обитателей этого вашего, ребята, серпентария? А ведь каждый из вас претендует именно на это, не меньше…

— Мои слова не слишком добры,Но и не слишком злы.Я просто констатирую факт:Козлы-ы!

Даже у пидоров есть какие-то свои принципы и убеждения. Есть «понятия». У вас же, как у тех кишечнополостных, которых рука не поднимается, брезгует написать, — лишь система пищеварения.

Вы способны существовать в любой, самой едкой, самой невыносимой среде, обслуживать любую власть, — лишь бы кормили; вы не способны приносить кормильцу ничего, кроме самых извращенных гнусностей; вы всегда прикрываетесь какой-нибудь возвышенной идеей, громкой фразой, которая по здравом размышлении оказывается полной чушью; скромно, но постоянно вы намекаете настойчиво о своей благородной миссии; ненавязчиво, но изо дня в день твердите, что только вы истинные, только вы настоящие, — а все для того, чтоб оправдывать свое проституирование. Прогнутая спина, дежурная приторная улыбка, бегающий перманентно-лояльный взгляд, блудливые слюнявые губы, вялые, тонкие, неразвитые, немужские ручонки, неспособные ни на пожатие, ни на удар, к которым и прикасаться-то противно. Скользкие и мерзкие, как черви, нет, как… как глисты — такие же беззащитные на свету и такие же подлые и безжалостные в привычной среде, в среде полумрака, наполненной ядами ваших наговоров…

Эх, ребята, если б я был братком, многие проблемы с вами решил бы легко и просто. Сейчас уже дорос бы до уровня папы местной (а то и региональной!) мафии. Имел бы, как все порядочные урки, особняк с лифтом, пару-тройку ротвейлеров во дворе, в четырех-пяти местах гражданских жен с семьями, чтоб было где оттягиваться после «работы», три-четыре схрона с рыжьем, зеленью и пушками. Уж тогда-то ничего не стоило бы разобраться с одним из вас.

Можно было бы сделать это даже белым днем, прямо на улице, чем больше дерзости и непредсказуемости, тем больше шансов, что все сойдет как нельзя лучше. Вот идет, скажем, этот жук на работу (или с работы), высокий, прямой хлюст, с благообразной сединой, движется, непотопляемый, лояльно поворачивая голову, нюхая воздух, как старый лисовин, демонстративно-лукаво любуясь погодой, макиавелли областного розлива, погруженный в думы о чем-нибудь с понтом «духовном», наслаждается неброской среднерусской природой, идет аккуратненько, хват с цепким ледяным взглядом бездаря, по ровненькой, как его судьба, дорожке, меркантильно-посредственный хорошист-троечник из вечерней школы, хитромудрый бальзаминов, женившийся на классной руководительнице и до сорока лет проходивший в коротких брючатах с мешками на коленях, сейчас он во французском костюме, фланирует по безлюдной улице этот талейран от литературы, может, даже сочиняет что-нибудь верноподданическое, конформисткое, бесталанное до мозга костей, что-нибудь вроде: «Утонула в море сельдь» или «Плыл по речке саквояж»… За ним следуем мы. В салоне нашей машины звучит презрительный голос певца-поэта: