Выбрать главу

Войдя в его кабинет, где пахло химикалиями, я увидал картину, достойную живописца: за дубовым резным столом восседал сам Юр-Николав, рядом сидела дородная усатая женщина в белом халате, а перед ними стояла клетка с молодыми желто-зелеными кенарами. Юр-Николав и.его новая, судя по всему, пассия свистели на трех или четырех свистках и дудочках, то и дело прихлебывая из стаканов воду, – во рту, видать, сохло. Губы у обоих распухли, языки, похоже, тоже, потому что приветствовал меня Юр-Николав довольно косноязычно:

– Видишь, кенар у меня, в принципе, сдох. А тут эти вывелись. И время у них, в принципе, самое-самое обучаемое. Упустишь – потом, в принципе, не наверстаешь. А кенара нанимать, чтобы подвесить молодых, – где его взять хорошего-то, да и денег, в принципе, у меня нету. Вот я и взялся их подвесить сам. А Марья Соломоновна мне, в принципе, помогает.

Марья Соломоновна преданно улыбнулась распухшими губами. Бедная женщина… Новая жертва его благородства и достоинств. "Лучший вивисектор! Великий специалист!" – отрекомендовал ее Юр-Николав. Жалкий лысый обольститель доверчивых сердец, он был женат то ли девять, то ли одиннадцать раз. Детей у него было то ли восемь, то ли шесть. И, сколько я его помню, он всю жизнь платил максимальные алименты. И за что только женщины таких любят?

Клетки его сияли чистотой, как… как котовы, извиняюсь, причиндалы, недаром Марья Соломоновна – "великий специалист"… Несмотря на распухшие губы (а на языке, похоже, сидела мозоль), Марья Соломоновна улыбалась рядом с милым дружком, она была вполне счастлива.

Я объяснил Юр-Николаву свою затею, рассказал про Володьку Туртука, показал, какой ширины у него "мерседес" и какого цвета пиджак – как спелая вишня! – на что Юр-Николав хмыкнул: на Западе так одеваются исключительно "голубенькие".

– Утрем нос этому хохлу? – предложил.

– Утрем! – загорелся Юр-Николав. – Дело принципа…

– Конечно, всю песню в классическом варианте мой дрозд, в принципе, не тянет. Да сейчас вряд ли найдешь такого, который потянет, сил не хватит… Зато песня у него, в принципе, старорежимная. Вот, послушай, делает "Спиридона", в принципе, запросто, да еще "чай пить", да еще, если самочку увидит, поет "деньги есть" – знает, чем дам приваживать, – подмигнул, косясь на соседку. Та сохраняла олимпийское спокойствие.

Записали довольно легко. Удалось даже и на "деньги" дрозда расколоть. Самку, правда, не подсаживали, взяли уговорами да наперстком муравьиных яиц соблазнили. Я спросил про второго дрозда:

– А этот что поет?

Юр-Николав не успел ответить, как дрозд выдал: поволок-поволок! к тыну – к тыну! ц'а-ах! ц'а-ах! ц'а-ах!

– О! – воскликнул хозяин. – Весь в меня. Орел!

После Юр-Николава пошел я к Полковнику. Вообще-то он был подполковник, в батальоне сопровождения служил заместителем командира по работе с личным составом, на старые деньги – замполит, но мы грели ему душу – полковником называли. Прохожу в его кабинет – он как раз солдата распекал за то, что тот напоил щеглов холодной водой. "Ты усвоил, что у них голос пропасть может? – громогласно вопрошал Полковник, расхаживая по комнате, а солдат корчил за его спиной злодейские рожи. – Ну пусть, пусть только пропадет! Пусть! До самого дембеля будешь у меня свиристеть в "красном уголке" вместо щегла – мало не покажется! Усвоил?"

Увидев меня, расплылся в улыбке: "О-о, кого я вижу!" Потащил показывать новую клетку, которую недавно привез с личной дачи самого Леонида Ильича Брежнева. Клетка была огромная, примерно трехметровая, из красного дерева и инкрустирована слоновой костью. Сидели в ней корольки, любимые покойным генсеком птички, каждая величиной с наперсток… Через полчаса Полковник наконец спросил о цели моего визита. Я объяснил: надо, дескать, послушать дроздов и кое-что, если понравится, записать – подробнее объяснять не стал, все равно не поймет. Он был из тех, кому Бог хоть и дал тонкую душу, тянущуюся к прекрасному, но одновременно и медведя послал – на ухо наступить. Привел он меня в бывшую "ленкомнату" – там гвалт птичий и духотища несусветная. Вдоль стен громоздилось штук двести клеток, возле них возились солдатики, кормили, чистили, в общем, приобщались к прекрасному. Полковник рыкнул на них, и солдаты исчезли.

Стал я слушать его дроздов – одного за другим: ничего путного. Ни школы, ни таланта. Даже проблесков нет. Как тут таланту развиться – в такой духоте, тесноте и при таком шуме. Не бывает в балагане оперных певцов. Но тем не менее кое-что удалось записать. Один дрозд пеночкой свистал и лягушечкой пел – ирь-ирь-ирь! Другой соловья передразнивал, да притом голосом жаворонка. Третий четко выговаривал: усво-ил! усво-ил! Не "ленкомната", а Содом и Гоморра.

На другой день, после работы, пошел к Доктору. Это был рафинированный, как принято выражаться, интеллигент. С чеховской бородкой. Со всеми держался на "вы", матерных слов, похоже, сроду не произносил. В квартире у него -как в операционной, и среди этой белоснежности лениво потягивался стерильно-черный, прямо вороной кот. Птицы – на балконе, в идеальных условиях. Клетки от Ивана Ушакова, которого все звали Страдивари. Птиц не очень много, но все они были с голосами. Голоса хорошие и только хорошие. Посредственных не было. Хорошие, но не отличные. Не было, как, например, у пьяницы Бамбука, чего-нибудь эдакого, сногсшибательного – как по таланту, так и по дури. Однако кое-что и у Доктора удалось записать. Его дрозды пели строго "по науке". Как положено. Чувствовалось, тут школа – прежде всего. А школа – это прежде всего культура. А культура – это система запретов. Железная логика.